В коридорах что то ковано гремело и стучало и слышались
Белая гвардия (17 стр.)
Вся студенческая гуща как-то дрогнула, быстро со слуха поймала мотив, и вдруг, стихийным басовым хоралом, стреляя пушечным эхам, взорвало весь цейхгауз:
Ог-неем-ем картечи я крещен
И буйным бархатом об-ви-и-и-ился.
Огне-е-е-е-е-е-ем…
Зазвенело в ушах, в патронных ящиках, в мрачных стеклах, в головах, и какие-то забытые пыльные стаканы на покатых подоконниках тряслись и звякали…
И за канаты тормозные
Меня качали номера.
Студзинский, выхватив из толпы шинелей, штыков и пулеметов двух розовых прапорщиков, торопливым шепотом отдавал им приказание:
— Вестибюль… сорвать кисею… поживее…
И прапорщики унеслись куда-то.
Идут и поют
Юнкера гвардейской школы!
Трубы, литавры,
Тарелки звенят!!
Пустая каменная коробка гимназии теперь ревела и выла в страшном марше, и крысы сидели в глубоких норах, ошалев от ужаса.
Не серая, разрозненная гусеница, а
одетая колючими штыками валила по коридору шеренга, и пол прогибался и гнулся под хрустом ног. По бесконечному коридору и во второй этаж в упор на гигантский, залитый светом через стеклянный купол вестибюль шла гусеница, и передние ряды вдруг начали ошалевать.
На кровном аргамаке, крытом царским вальтрапом с вензелями, поднимая аргамака на дыбы, сияя улыбкой, в треуголке, заломленной с поля, с белым султаном, лысоватый и сверкающий Александр вылетал перед артиллеристами. Посылая им улыбку за улыбкой, исполненные коварного шарма, Александр взмахивал палашом и острием его указывал юнкерам на Бородинские полки. Клубочками ядер одевались Бородинские поля, и черной тучей штыков покрывалась даль на двухсаженном полотне.
…ведь были ж…
схватки боевые?!
Не да-а-а-а-ром помнит вся Россия
Про день Бородина!!
Ослепительный Александр несся на небо, и оборванная кисея, скрывавшая его целый год, лежала валом у копыт его коня.
Студзинский попятился и глянул на браслет-часы. В это мгновение вбежал юнкер и что-то шепнул ему.
Студзинский махнул рукой офицерам. Те побежали между шеренгами и выровняли их. Студзинский вышел в коридор навстречу командиру.
Звеня шпорами, полковник Малышев по лестнице, оборачиваясь и косясь на Александра, поднимался ко входу в зал. Кривая кавказская шашка с вишневым темляком болталась у него на левом бедре. Он был в фуражке черного буйного бархата и длинной шинели с огромным разрезом назади. Лицо его было озабочено. Студзинский торопливо подошел к нему и остановился, откозыряв.
Малышев спросил его:
— Так точно. Все приказания исполнены.
— Драться будут. Но полная неопытность. На сто двадцать юнкеров восемьдесят студентов, не умеющих держать в руках винтовку.
Тень легла на лицо Малышева. Он помолчал.
— Так-с. Ну-с, вот что: потрудитесь, после моего смотра, дивизион, за исключением офицеров и караула в шестьдесят человек из лучших и опытнейших юнкеров, которых вы оставите у орудий, в цейхгаузе и на охране здания, распустить по домам с тем, чтобы завтра в семь часов утра весь дивизион был в сборе здесь.
Дикое изумление разбило Студзинского, глаза его неприличнейшим образом выкатились на господина полковника. Рот раскрылся.
И тут оба выпятились друг на друга.
Самоварная краска полезла по шее и щекам Студзинского, и губы его дрогнули. Как-то скрипнув горлом, он произнес:
— Слушаю, господин полковник.
Луч понимания мелькнул в глазах Студзинского, а обида в них погасла.
— Слушаю, господин полковник.
Господин полковник тут резко изменился.
Студзинский залился густейшей краской.
— Точно так, господин полковник, я виноват.
Мрачнейшие тени легли на Студзинского. Он напряженно слушал.
— Господин полковник, разрешите спросить?
— Ну так вот-с. А об остальном вечером. Все успеем. Валите к дивизиону.
Студзинский из-за спины Малышева, как беспокойный режиссер, взмахнул рукой, и серая колючая стена рявкнула так, что дрогнули стекла.
Малышев весело оглядел ряды, отнял руку от козырька и заговорил:
— Бесподобно… Артиллеристы! Слов тратить не буду, говорить не умею, потому что на митингах не выступал, и потому скажу коротко. Будем мы бить Петлюру, сукина сына, и, будьте покойны, побьем. Среди вас владимировцы, константиновцы, алексеевцы, орлы их ни разу еще не видали от них сраму. А многие из вас воспитанники этой знаменитой гимназии. Старые ее стены смотрят на вас. И я надеюсь, что вы не заставите краснеть за вас. Артиллеристы мортирного дивизиона! Отстоим Город великий в часы осады бандитом. Если мы обкатим этого милого президента шестью дюймами, небо ему покажется не более, чем его собственные подштанники, мать его душу через семь гробов.
Студзинский опять, как режиссер из-за кулис, испуганно взмахнул рукой, и опять громада обрушила пласты пыли своим воплем, повторенным громовым эхом:
— Не доносите… Теперь так, так. Раздуйте ее, раздуйте. Залежалась, матушка. А ну-ка, тревогу.
ГДЗ Русский язык 11 класс Греков В. Ф. §83 Вопрос 451 Спишите расставляя нужные знаки препинания
Привет. По русскому никому подобное не попадалось, может кто помнит как отвечать?)))
Спишите расставляя нужные знаки препинания. В каждом
предложении укажите грамматическую основу.
I. 1) В коридорах что-то ковано гремело и стучало и
слышались офицерские выкрики. (Булг.) 2) С востока на-
двигались тёмные дождевые тучи и оттуда потягивало вла-
гой. (Ч.) 3) На берегу на промысле горели два костра и в
море никого не было. (М. Г.) 4) Княжна Марья. молча
смотрела на брата и в прекрасных глазах её были и любовь
и грусть. (Л. Т.) 5) Старцев всё собирался к Туркиным но в
больнице было очень много работы и он никак не мог вы-
брать свободного времени. (Ч.) 6) Кричали дрозды и по со-
седству в болотах что-то живое жалобно гудело точно дуло
в пустую бутылку. (Ч.) 7) Лопахин наверное ещё попусто-
словил бы с поваром но снова послышался приближающий-
ся гул самолётов и он поспешно направился к своему око-
пу. (Шол.) 8) Жизнь даётся один раз и хочется прожить её
бодро, осмысленно, красиво. (Ч.)
II. 1) Пугачёв дал знак и меня тотчас отпустили и оста-
вили. (П.) 2) Приятели его советовали ему жаловаться но
смотритель подумал махнул рукой и решился отступиться.
(П.) 3) Стол и кровать стояли на прежних местах но на ок-
нах уже не было цветов и всё кругом показывало ветхость и
небрежение. (П.) 4) Порой опять гармонией упьюсь над
вымыслом слезами обольюсь и может быть на мой закат пе-
чальный блеснёт любовь улыбкою прощальной. (П.) 5) Ос-
тап уже занялся своим делом и давно отошёл от куреня Андрий же сам не зная отчего чувствовал какую-то духоту на
сердце. (Г.) 6) Дорога то уходила в овраг то вилась по отко-
су горы и у края земли лежали новые огромные груды об-
лаков. (А. Н. Т.) 7) То скрипнет дверь то тихо отворится
калитка то сгорбленная фигура плетётся от дома по огоро-
дам. (Кор.) 8) В саду было тихо только птица иногда воро-
чалась и опять засыпала в липовых ветвях да нежно и пе-
чально охали древесные лягушки да плескалась рыба в
пруду. (А. Н. Т.) 9) Я хотел было спросить его насчёт соба-
ки да он видно не в духе был. (Т.)
Белая гвардия (48 стр.)
— Не доносите. Теперь так, так. Раздуйте ее, раздуйте. Залежалась, матушка. А ну-ка, тревогу.
Сумерки резко ползли в двусветный зал. Перед полем в козлах остались Малышев и Турбин. Малышев как-то хмуро глянул на врача, но сейчас же устроил на лице приветливую улыбку.
— Ну-с, доктор, у вас как? Санитарная часть в порядке?
— Точно так, господин полковник.
— Вы, доктор, можете отправляться домой. И фельдшеров отпустите. И таким образом: фельдшера пусть явятся завтра в семь часов утра, вместе с остальными. А вы. (Малышев подумал, прищурился.) Вас попрошу прибыть сюда завтра в два часа дня. До тех пор вы свободны. (Малышев опять подумал.) И вот что-с: погоны можете пока не надевать. (Малышев помялся.) В наши планы не входит особенно привлекать к себе внимание. Одним словом, завтра прошу в два часа сюда.
— Слушаю-с, господин полковник.
Турбин потоптался на месте. Малышев вынул портсигар и предложил ему папиросу. Турбин в ответ зажег спичку. Загорелись две красные звездочки, и тут же сразу стало ясно, что значительно потемнело. Малышев беспокойно глянул вверх, где смутно белели дуговые шары, потом вышел в коридор.
— Поручик Мышлаевский. Пожалуйте сюда. Вот что-с: поручаю вам электрическое освещение здания полностью. Потрудитесь в кратчайший срок осветить. Будьте любезны овладеть им настолько, чтобы в любое мгновение вы могли его всюду не только зажечь, но и потушить. И ответственность за освещение целиком ваша.
— Нет, черт возьми. Это действительно офицер. Видали?
А снизу на лестнице показалась фигурка и медленно полезла по ступеням вверх. Когда она повернула на первой площадке, и Малышев и Турбин, свесившись с перил, разглядели ее. Фигурка шла на разъезжающихся больных ногах и трясла белой головой. На фигурке была широкая двубортная куртка с серебряными пуговицами и цветными зелеными петлицами. В прыгающих руках у фигурки торчал огромный ключ. Мышлаевский поднимался сзади и изредка покрикивал:
— Живее, живее, старикан! Что ползешь, как вошь по струне?
В коридорах что то ковано гремело и стучало и слышались
© Замостьянов А. А., авт. – состав., 2019
© Вострышев М.И., пред., коммент., 2019
© ООО «Издательство Родина», 2019
Михаил Булгаков родился 3 (15) мая 1891 года в Киеве. Его крестили 18 мая в Киево-Подольской церкви Воздвижения Креста Господня (существует и ныне). Родители – родом из Орловской губернии.
Отец Афанасий Иванович Булгаков (1859–1907). Родился в многодетной семье провинциального священника. Доцент Киевской духовной академии, специалист по западным вероисповеданиям, под конец жизни получивший звание профессора. Жалование доцента в академии было невелико, и Афанасий Иванович подрабатывал в киевском цензурном комитете просмотром книг на французском, немецком и английском языках, писал для журналов богословские статьи и переводил тексты с древних языков на русский. Дома любил играть на скрипке и петь.
Мать Варвара Михайловна Булгакова, урожденная Покровская (1869–1922). Дочь соборного протоиерея, до замужества – учительница женской прогимназии в городе Карачев Орловской губернии. Позже всецело посвятила себя воспитанию детей. «Светлой королевой» часто называл мать Михаил. Уже овдовев, она весело и умело управляла своим маленьким королевством. По вечерам играла на рояле.
Михаил – первенец. В 1892 г. родилась сестра Вера, в замужестве Давыдова († 1972), в 1893 г. – Надежда, в замужестве Земская († 1971), в 1895 г. – Варвара, в замужестве Карим († 1956), в 1898 г. – брат Николай († 1966), в 1900 г. – брат Иван († 1969), в 1902 г. – сестра Елена, в замужестве Светлаева († 1954). Оба младших брата эмигрировали в 1920 г., сестры остались в России.
Благодаря дружным милым родителям Михаил провел детские годы в безмятежном и беспечальном мире, в радости семейного счастья, что в судьбах писателей случается довольно редко. Книги, музыка и театр в доме Булгаковых играли исключительную роль. Надежда Земская вспоминала: «У нас в семье очень много спорили о религии, о науке, о Дарвине… Спорили о политике, о женском вопросе и женском образовании, об английских суфражистках, об украинском вопросе, о Балканах; о науке и религии, о философии, непротивлении злу и сверхчеловеке; читали Ницше».
С августа 1900 г. Михаил учится в подготовительном классе Второй Киевской гимназии, с августа 1901 г. – в Первой Киевской гимназии – образцовом учебном заведение, открытом в 1809 г. по указу императора Александра I и в 1911 г. переименованной в Александровскую гимназию.
Николай Полетик, учившийся в этой же гимназии в 1905–1914 гг., вспоминал: «Во главе нашей гимназии, как и других казенных гимназий, стояли, как правило, монархисты (директор, инспектор), часть учителей тоже была монархически настроена. Но образование и, главное, воспитание в нашей гимназии, при соблюдении монархической внешности и форм, было либерально-оппозиционным, прогрессивным и свободомыслящим. Нас старались воспитывать людьми».
Булгаков был примерным в учебе, но озорным воспитанником. Его одноклассник Евгений Букреев вспоминал: «Кишата – так называли гимназистов младших классов. Мы однажды избили двух восьмиклассников-братьев. Нас было человек восемьдесят… Все равно, когда один из братьев двинул как следует, мы с него так и посыпались. На драку эту нас Михаил подбил».
Константин Паустовский, учившийся в той же гимназии, отмечает бесшабашный характер своего будущего собрата по перу: «Булгаков был старше меня, но я хорошо помню стремительную его живость, беспощадный язык, которого боялись все, и ощущение определенности и силы – оно чувствовалось в каждом его, даже незначительном слове… Почти всегда в первых рядах победителей был гимназист с задорным вздернутым носом – будущий писатель Михаил Булгаков. Он врезался в бой в самые опасные места. Победа носилась следом за ним и венчала его золотым венков из его собственных растрепанных волос».
Осенью 1906 г. семья Булгаковых сняла квартиру в доме № 13 на Андреевском спуске, которая на много лет стал их родным кровом и прообразом квартиры Турбиных в «Белой гвардии». На следующий год на семью обрушилось большое горе – от болезни почек, не дожив до 48 лет, скончался глава семьи – Афанасий Иванович. Варваре Михайловне предстояло одной поставить на ноги семерых детей. Шестнадцатилетний старший сын Михаил стал опорой матери. В доме, несмотря на многочисленные заботы, часто звучал рояль, раздавались веселые голоса и задорные песни. Но реже стала звучать молитва, чтение Евангелия заменили светскими романами.
В июне 1909 г. Михаил окончил гимназию и два месяца спустя поступил на медицинский факультет Киевского университета. Выбор профессии был связан с тем, что оба брата его матери стали профессиональными врачами и хорошо зарабатывали, один практикуясь в Москве, другой – в Варшаве. Учебы давалась Михаилу легко, и он не жалел о выборе профессии, хотя и особого призвания к ней не чувствовал.
Первая жена – Татьяна Николаевна Лаппа. Михаил познакомился с ней, когда шестнадцатилетняя саратовская гимназистка Татьяна приехала летом на каникулы в Киев к бабушке. После ее отъезда домой Михаил вступает с ней в переписку. Осенью 1912 г. они начали совместную жизнь и обвенчались 26 апреля 1913 г.
Еще не окончив учебы,18 мая 1915 г. Михаил поступил на работу в киевский госпиталь в Печерске. Лето 1916 г. провел в прифронтовых госпиталях. По окончании университета осенью 1916 г. был призван на военную службу и направлен врачом в Смоленскую губернию на замену ушедшим на фронт более опытным врачам. Служил как военнообязанный с сентября 1916 г. земским врачом в селе Никольском Сычевского уезда. Остался любопытный документ о его оперативной деятельности в течение года в здешней больнице: «Ампутация бедра – 1, отнятие пальцев на ногах – 3, выскабливание матки – 18, обрезание крайней плоти – 4, акушерские щипцы – 2, поворот на ножку – 3, ручное удаление последа – 1, удаление атеромы и липомы – 2 и трахеотомии – 1. Кроме того, производилось: зашивание ран, вскрытие абсцессов и нагноившихся атером, проколы живота (2), вправление вывихов, один раз производилось под хлороформенным наркозом удаление осколков раздробленных ребер после огнестрельного ранения».
Переведен 20 сентября 1917 г. в Вяземскую городскую земскую больницу заведующим инфекционным и венерическим отделениями. Врачебная практика в русской провинции, где Булгаков принимал по несколько десятков пациентов в день, послужила ему основой для семи блестящих рассказов из цикла «Записки юного врача» (впервые опубликованы в 1925–1926 гг. в журналах «Медицинский работник» и «Красная панорама»).
По болезни 19 февраля 1918 г. Булгаков был освобожден от военной службы, с 22 февраля несколько дней прожил в Москве. Вместе с женой 1 марта 1918 г. Михаил Афанасьевич выехал из новой советской столицы, в которой им негде было жить, вернулся в родной город Киев, и они поселились в своей прежней квартире.
В апреле 1918 г. на дверях дома № 13 на Андреевском спуске появилась табличка: «Доктор М.А. Булгаков. Венерические болезни». Его небольшая комната на втором этаже с балконом на улицу превратилась во врачебный кабинет. Здесь он осматривал больных, вводил им сальварсан. К нему обращались преимущественно солдаты.
– Татьяна Николаевна, пожалуйста, воду, спирт, инструменты, – просил Михаил Афанасьевич жену, когда приходил очередной посетитель.
Пациенты могли появиться в любое время дня, а иногда и ночью. Публика была, в основном, малообеспеченной, так как в городе, в более удобных районах, практиковали десятки именитых врачей.
Булгаков стал свидетелем драматических событий в Киеве, которые позже описал в «Белой гвардии». По его словам: «По счету киевлян, у них было восемнадцать переворотов… Я точно могу сообщать, что их было четырнадцать, причем десять из них я лично пережил».
Как военного врача его 2 февраля 1919 г. призвали в армию Украинской Народной Республики. В ночь на 3 февраля он дезертировал. О бегстве и возвращении домой мобилизованного мужа вспоминала Т.Н. Лаппа: «Почему-то он сильно бежал, дрожал весь, и состояние было ужасное – нервное такое. Его уложили в постель, и он после этого пролежал целую неделю, больной был. Он потом рассказал, что как-то немного поотстал, потом еще немножко, за столб, за другой, и бросился в переулок бежать. Так бежал, так сердце колотилось, думал, инфаркт будет. Эту сцену, как убивают человека у моста, он видел, вспоминал».
Михаил Булгаков
Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Белая гвардия. Записки на манжетах. Рассказы
Тенора откуда-то ответили в гуще штыков:
Вся студенческая гуща как-то дрогнула, быстро со слуха поймала мотив, и вдруг, стихийным басовым хоралом, стреляя пушечным эхом, взорвало весь цейхгауз:
Ог-неем-ем картечи я крещен
И буйным бархатом об-ви-и-ился.
Огне-е-е-е-е-ем…
Зазвенело в ушах, в патронных ящиках, в мрачных стеклах, в головах, и какие-то забытые пыльные стаканы на покатых подоконниках тряслись и звякали…
И за канаты тормозные
Меня качали номера.
Студзинский, выхватив из толпы шинелей, штыков и пулеметов двух розовых прапорщиков, торопливым шепотом отдавал им приказание:
– Вестибюль… сорвать кисею… поживее…
И прапорщики унеслись куда-то.
Идут и поют
Юнкера гвардейской школы!
Трубы, литавры,
Тарелки звенят!!
Пустая каменная коробка гимназии теперь ревела и выла в страшном марше, и крысы сидели в глубоких норах, ошалев от ужаса.
– Ать… ать. – резал пронзительным голосом рев Карась.
– Веселей. – прочищенным голосом кричал Мышлаевский. – Алексеевцы, кого хороните?…
Не серая, разрозненная гусеница, а
Модистки! кухарки! горничные! прачки!!
Вслед юнкерам уходящим глядят. —
одетая колючими штыками валила по коридору шеренга, и пол прогибался и гнулся под хрустом ног. По бесконечному коридору и во второй этаж в упор на гигантский, залитый светом через стеклянный купол вестибюль шла гусеница, и передние ряды вдруг начали ошалевать.
На кровном аргамаке, крытом царским вальтрапом с вензелями, поднимая аргамака на дыбы, сияя улыбкой, в треуголке, заломленной с поля, с белым султаном, лысоватый и сверкающий Александр вылетал перед артиллеристами. Посылая им улыбку за улыбкой, исполненные коварного шарма, Александр взмахивал палашом и острием его указывал юнкерам на Бородинские полки. Клубочками ядер одевались Бородинские поля, и черной тучей штыков покрывалась даль на двухсаженном полотне.
– Да, говорят… – звенел Павловский.
Неда-а-а-а-ром помнит вся Россия
Про день Бородина!!
Ослепительный Александр несся на небо, и оборванная кисея, скрывавшая его целый год, лежала валом у копыт его коня.
– Императора Александра Благословенного не видели, что ли? Ровней, ровней! Ать. Ать. Леу. Леу! – выл Мышлаевский, и гусеница поднималась, осаживая лестницу грузным шагом александровской пехоты. Мимо победителя Наполеона левым плечом прошел дивизион в необъятный двухсветный актовый зал и, оборвав песню, стал густыми шеренгами, колыхнув штыками. Сумрачный белесый свет царил в зале, и мертвенными, бледными пятнами глядели в простенках громадные, наглухо завешенные портреты последних царей.
Студзинский попятился и глянул на браслет-часы. В это мгновение вбежал юнкер и что-то шепнул ему.
– Командир дивизиона, – расслышали ближайшие.
Студзинский махнул рукой офицерам. Те побежали между шеренгами и выровняли их. Студзинский вышел в коридор навстречу командиру.
Звеня шпорами, полковник Малышев по лестнице, оборачиваясь и косясь на Александра, поднимался ко входу в зал. Кривая кавказская шашка с вишневым темляком болталась у него на левом бедре. Он был в фуражке черного буйного бархата и длинной шинели с огромным разрезом назади. Лицо его было озабочено. Студзинский торопливо подошел к нему и остановился, откозыряв.
Малышев спросил его:
– Так точно. Все приказания исполнены.
– Драться будут. Но полная неопытность. На сто двадцать юнкеров восемьдесят студентов, не умеющих держать в руках винтовку.
Тень легла на лицо Малышева. Он помолчал.
– Великое счастье, что хорошие офицеры попались, – продолжал Студзинский, – в особенности этот новый, Мышлаевский. Как-нибудь справимся.
– Так-с. Ну-с, вот что: потрудитесь, после моего смотра, дивизион, за исключением офицеров и караула в шестьдесят человек из лучших и опытнейших юнкеров, которых вы оставите у орудий, в цейхгаузе и на охране здания, распустить по домам с тем, чтобы завтра в семь часов утра весь дивизион был в сборе здесь.
Дикое изумление разбило Студзинского, глаза его неприличнейшим образом выкатились на господина полковника. Рот раскрылся.
– Господин полковник… – все ударения у Студзинского от волнения полезли на предпоследний слог, – разрешите доложить. Это невозможно. Единственный способ сохранить сколько-нибудь боеспособным дивизион – это задержать его на ночь здесь.
Господин полковник тут же, и очень быстро, обнаружил новое свойство – великолепнейшим образом сердиться. Шея его и щеки побурели, и глаза загорелись.
– Капитан, – заговорил он неприятным голосом, – я вам в ведомости прикажу выписать жалование не как старшему офицеру, а как лектору, читающему командирам дивизионов, и это мне будет неприятно, потому что я полагал, что в вашем лице я буду иметь именно опытного старшего офицера, а не штатского профессора. Ну-с, так вот: лекции мне не нужны. Па-а-прошу вас советов мне не давать! Слушать, запоминать. А запомнив – исполнять!
И тут оба выпятились друг на друга.
Самоварная краска полезла по шее и щекам Студзинского, и губы его дрогнули. Как-то скрипнув горлом, он произнес:
– Слушаю, господин полковник.
Луч понимания мелькнул в глазах Студзинского, а обида в них погасла.
– Слушаю, господин полковник.
Господин полковник тут резко изменился.
– Александр Брониславович, я вас знаю не первый день как опытного и боевого офицера. Но ведь и вы меня знаете? Стало быть, обиды нет? Обиды в такой час неуместны. Я неприятно сказал – забудьте, ведь вы тоже…
Студзинский залился густейшей краской.
– Точно так, господин полковник, я виноват.
Мрачнейшие тени легли на Студзинского. Он напряженно слушал.
– Господин полковник, разрешите спросить?
– Знаю-с, что вы хотите спросить. Можете не спрашивать. Я сам вам отвечу – погано-с. Бывает хуже, но редко. Теперь понятно?
– Ну так вот-с. А об остальном вечером. Все успеем. Валите к дивизиону.
– Смир-р-р-но. Га-сааа офицеры! – прокричал Студзинский.
Студзинский из-за спины Малышева, как беспокойный режиссер, взмахнул рукой, и серая колючая стена рявкнула так, что дрогнули стекла.
Малышев весело оглядел ряды, отнял руку от козырька и заговорил:
– Бесподобно… Артиллеристы! Слов тратить не буду, говорить не умею, потому что на митингах не выступал, и потому скажу коротко. Будем мы бить Петлюру, сукина сына, и, будьте покойны, побьем. Среди вас владимировцы, константиновцы, алексеевцы, орлы их ни разу еще не видали от них сраму. А многие из вас воспитанники этой знаменитой гимназии. Старые ее стены смотрят на вас. И я надеюсь, что вы не заставите краснеть за вас. Артиллеристы мортирного дивизиона! Отстоим Город великий в часы осады бандитом. Если мы обкатим этого милого президента шестью дюймами, небо ему покажется не более, чем его собственные подштанники, мать его душу через семь гробов.
– Га-а-а… Га-а… – ответила колючая гуща, подавленная бойкостью выражений господина полковника.
Студзинский опять, как режиссер из-за кулис, испуганно взмахнул рукой, и опять громада обрушила пласты пыли своим воплем, повторенным громовым эхом:
– Ррр… Ррррр… Стра… Рррррр.
Через десять минут в актовом зале, как на Бородинском поле, стали сотни ружей в козлах. Двое часовых зачернели на концах поросшей штыками паркетной пыльной равнины. Где-то в отдалении, внизу, стучали и перекатывались шаги торопливо расходившихся, согласно приказу, новоявленных артиллеристов. В коридорах что-то ковано гремело и стучало, и слышались офицерские выкрики – Студзинский сам разводил караулы. Затем неожиданно в коридорах запела труба. В ее рваных, застоявшихся звуках, летящих по всей гимназии, грозность была надломлена, а слышна явственная тревога и фальшь. В коридоре над пролетом, окаймленным двумя рамками лестницы в вестибюль, стоял юнкер и раздувал щеки. Георгиевские потертые ленты свешивались с тусклой медной трубы. Мышлаевский, растопырив ноги циркулем, стоял перед трубачом и учил, и пробовал его.
– Не доно€сите… Теперь так, так. Раздуйте ее, раздуйте. Залежалась, матушка. А ну-ка, тревогу.
«Та-та-там-та-там», – пел трубач, наводя ужас и тоску на крыс.
Сумерки резко ползли в двухсветный зал. Перед полем в козлах остались Малышев и Турбин. Малышев как-то хмуро глянул на врача, но сейчас же устроил на лице приветливую улыбку.
– Ну-с, доктор, у вас как? Санитарная часть в порядке?
– Точно так, господин полковник.
– Вы, доктор, можете отправляться домой. И фельдшеров отпустите. И таким образом: фельдшера пусть явятся завтра в семь часов утра, вместе с остальными… А вы… (Малышев подумал, прищурился.) Вас попрошу прибыть сюда завтра в два часа дня. До тех пор вы свободны. (Малышев опять подумал.) И вот что-с: погоны можете пока не надевать. (Малышев помялся.) В наши планы не входит особенно привлекать к себе внимание. Одним словом, завтра прошу в два часа сюда.
– Слушаю-с, господин полковник.
Турбин потоптался на месте. Малышев вынул портсигар и предложил ему папиросу. Турбин в ответ зажег спичку. Загорелись две красные звездочки, и тут же сразу стало ясно, что значительно потемнело. Малышев беспокойно глянул вверх, где смутно белели дуговые шары, потом вышел в коридор.
– Поручик Мышлаевский. Пожалуйте сюда. Вот что-с: поручаю вам электрическое освещение здания полностью. Потрудитесь в кратчайший срок осветить. Будьте любезны овладеть им настолько, чтобы в любое мгновение вы могли его всюду не только зажечь, но и потушить. И ответственность за освещение целиком ваша.
Мышлаевский козырнул, круто повернулся. Трубач пискнул и прекратил. Мышлаевский, бренча шпорами – топы-топы-топы, – покатился по парадной лестнице с такой быстротой, словно поехал на коньках. Через минуту откуда-то снизу раздались его громовые удары кулаками куда-то и командные вопли. И в ответ им, в парадном подъезде, куда вел широченный двускатный вестибюль, дав слабый отблеск на портрет Александра, вспыхнул свет. Малышев от удовольствия даже приоткрыл рот и обратился к Турбину:
– Нет, черт возьми… Это действительно офицер. Видали?
А снизу на лестнице показалась фигурка и медленно полезла по ступеням вверх. Когда она повернула на первой площадке, и Малышев и Турбин, свесившись с перил, разглядели ее. Фигурка шла на разъезжающихся больных ногах и трясла белой головой. На фигурке была широкая двубортная куртка с серебряными пуговицами и цветными зелеными петлицами. В прыгающих руках у фигурки торчал огромный ключ. Мышлаевский поднимался сзади и изредка покрикивал:
– Живее, живее, старикан! Что ползешь, как вошь по струне?
– Ваше… ваше… – шамкал и шаркал тихонько старик. Из мглы на площадке вынырнул Карась, за ним другой, высокий офицер, потом два юнкера и, наконец, вострорылый пулемет. Фигурка метнулась в ужасе, согнулась, согнулась и в пояс поклонилась пулемету.
– Ваше высокоблагородие, – бормотала она.
Наверху фигурка трясущимися руками, тычась в полутьме, открыла продолговатый ящик на стене, и белое пятно глянуло из него. Старик сунул руку куда-то, щелкнул, и мгновенно залило верхнюю площадь вестибюля, вход в актовый зал и коридор.
Тьма свернулась и убежала в его концы. Мышлаевский овладел ключом моментально и, просунув руку в ящик, начал играть, щелкая черными ручками. Свет, ослепительный до того, что даже отливал в розовое, то загорался, то исчезал. Вспыхнули шары в зале и погасли. Неожиданно загорелись два шара по концам коридора, и тьма, кувыркнувшись, улизнула совсем.
– Как? Эй! – кричал Мышлаевский.
– Погасло, – отвечали голоса снизу из провала вестибюля.
– Есть! Горит! – кричали снизу.
Вдоволь наигравшись, Мышлаевский окончательно зажег зал, коридор и рефлектор над Александром, запер ящик на ключ и опустил его в карман.
– Катись, старикан, спать, – молвил он успокоительно, – все в полном порядке.
Старик виновато заморгал подслеповатыми глазами:
– А ключик-то? Ключик… ваше высокоблагородие… Как же? У вас, что ли, будет?
– Ключик у меня будет. Вот именно.
Старик потрясся еще немножко и медленно стал уходить.
Румяный толстый юнкер грохнул ложем у ящика и стал неподвижно.
– К ящику пропускать беспрепятственно командира дивизиона, старшего офицера и меня. Но никого более. В случае надобности, по приказанию одного из трех, ящик взломаете, но осторожно, чтобы ни в коем случае не повредить щита.
– Слушаю, господин поручик.
Мышлаевский поравнялся с Турбиным и шепнул:
– Господи… видал, видал, – шепнул Турбин.
Командир дивизиона стал у входа в актовый зал, и тысяча огней играла на серебряной резьбе его шашки. Он поманил Мышлаевского и сказал:
– Ну, вот-с, поручик, я доволен, что вы попали к нам в дивизион. Молодцом.
– Рад стараться, господин полковник.
– Вы еще наладите нам отопление здесь в зале, чтобы отогревать смены юнкеров, а уж об остальном я позабочусь сам. Накормлю вас и водки достану, в количестве небольшом, но достаточном, чтобы согреться.
Мышлаевский приятнейшим образом улыбнулся господину полковнику и внушительно откашлялся:
Турбин более не слушал. Наклонившись над балюстрадой, он не отрывал глаз от белоголовой фигурки, пока она не исчезла внизу. Пустая тоска овладела Турбиным. Тут же, у холодной балюстрады, с исключительной ясностью перед ним прошло воспоминание.
…Толпа гимназистов всех возрастов в полном восхищении валила по этому самому коридору. Коренастый Максим, старший педель, стремительно увлекал две черные фигурки, открывая чудное шествие.
– Пущай, пущай, пущай, пущай, – бормотал он, – пущай, по случаю радостного приезда господина попечителя, господин инспектор полюбуются на господина Турбина с господином Мышлаевским. Это им будет удовольствие. Прямо-таки замечательное удовольствие!
Надо думать, что последние слова Максима заключали в себе злейшую иронию. Лишь человеку с извращенным вкусом созерцание господ Турбина и Мышлаевского могло доставить удовольствие, да еще в радостный час приезда попечителя.
У господина Мышлаевского, ущемленного в левой руке Максима, была наискось рассечена верхняя губа, и левый рукав висел на нитке. На господине Турбине, увлекаемом правою, не было пояса, и все пуговицы отлетели не только на блузе, но даже на разрезе брюк спереди, так что собственное тело и белье господина Турбина безобразнейшим образом было открыто для взоров.
– Пустите нас, миленький Максим, дорогой, – молили Турбин и Мышлаевский, обращая по очереди к Максиму угасающие взоры на окровавленных лицах.
– Ура! Волоки его, Макс Преподобный! – кричали сзади взволнованные гимназисты. – Нет такого закону, чтобы второклассников безнаказанно уродовать!
Ах, боже мой, боже мой! Тогда было солнце, шум и грохот. И Максим тогда был не такой, как теперь, – белый, скорбный и голодный. У Максима на голове была черная сапожная щетка, лишь кое-где тронутая нитями проседи, у Максима железные клещи вместо рук, и на шее медаль величиною с колесо на экипаже… Ах, колесо, колесо. Все-то ты ехало из деревни «Б», делая N оборотов, и вот приехало в каменную пустоту. Боже, какой холод. Нужно защищать теперь… Но что? Пустоту? Гул шагов?… Разве ты, ты, Александр, спасешь Бородинскими полками гибнущий дом? Оживи, сведи их с полотна! Они побили бы Петлюру.
Ноги Турбина понесли его вниз сами собой. «Максим»! – хотелось ему крикнуть, потом он стал останавливаться и совсем остановился. Представил себе Максима внизу, в подвальной квартирке, где жили сторожа. Наверное, трясется у печки, все забыл и еще будет плакать. А тут и так тоски по самое горло. Плюнуть надо на все это. Довольно сентиментальничать. Просентиментальничали свою жизнь. Довольно.
И все-таки, когда Турбин отпустил фельдшеров, он оказался в пустом сумеречном классе. Угольными пятнами глядели со стен доски. И парты стояли рядами. Он не удержался, поднял крышку и присел. Трудно, тяжело, неудобно. Как близка черная доска. Да, клянусь, клянусь, тот самый класс или соседний, потому что вон из окна тот самый вид на Город. Вон черная умершая громада университета. Стрела бульвара в белых огнях, коробки домов, провалы тьмы, стены, высь небес…
А в окнах настоящая опера «Ночь под Рождество», снег и огонечки, дрожат и мерцают… «Желал бы я знать, почему стреляют в Святошине?» И безобидно, и далеко, пушки, как в вату, бу-у, бу-у…
Турбин опустил крышку парты, вышел в коридор и мимо караулов ушел через вестибюль на улицу. В парадном подъезде стоял пулемет. Прохожих на улице было мало, и шел крупный снег.
Господин полковник провел хлопотливую ночь. Много рейсов совершил он между гимназией и находящейся в двух шагах от нее мадам Анжу. К полуночи машина хорошо работала и полным ходом. В гимназии, тихонько шипя, изливали розовый свет калильные фонари в шарах. Зал значительно потеплел, потому что весь вечер и всю ночь бушевало пламя в старинных печах в библиотечных приделах зала.
Юнкера, под командою Мышлаевского, «Отечественными записками» и «Библиотекой для чтения» за 1863 год разожгли белые печи и потом всю ночь непрерывно, гремя топорами, старыми партами топили их. Студзинский и Мышлаевский, приняв по два стакана спирта (господин полковник сдержал свое обещание и доставил его в количестве достаточном, чтобы согреться, именно – полведра), сменяясь, спали по два часа вповалку с юнкерами, на шинелях у печек, и багровые огни и тени играли на их лицах. Потом вставали, всю ночь ходили от караула к караулу, проверяя посты. И Карась с юнкерами-пулеметчиками дежурил у выходов в сад. И в бараньих тулупах, сменяясь каждый час, стояли четверо юнкеров у толстомордых мортир.
У мадам Анжу печка раскалилась, как черт, в трубах звенело и несло, один из юнкеров стоял на часах у двери, не спуская глаз с мотоциклетки у подъезда, и пять юнкеров мертво спали в магазине, расстелив шинели. К часу ночи господин полковник окончательно обосновался у мадам Анжу, зевал, но еще не ложился, все время беседуя с кем-то по телефону. А в два часа ночи, свистя, подъехала мотоциклетка, и из нее вылез военный человек в серой шинели.
– Пропустить. Это ко мне.
Человек доставил полковнику объемистый узел в простыне, перевязанный крест-накрест веревкою. Господин полковник собственноручно запрятал его в маленькую каморочку, находящуюся в приделе магазина, и запер ее на висячий замок. Серый человек покатил на мотоциклетке обратно, а господин полковник перешел на галерею и там, разложив шинель и положив под голову груду лоскутов, лег и, приказав дежурному юнкеру разбудить себя ровно в шесть с половиной, заснул.
Глубокою ночью угольная тьма залегла на террасах лучшего места в мире – Владимирской горки. Кирпичные дорожки и аллеи были скрыты под нескончаемым пухлым пластом нетронутого снега.
Ни одна душа в Городе, ни одна нога не беспокоила зимою многоэтажного массива. Кто пойдет на Горку ночью, да еще в такое время? Да страшно там просто! И храбрый человек не пойдет. Да и делать там нечего. Одно всего освещенное место: стоит на страшном тяжелом постаменте уже сто лет чугунный черный Владимир и держит в руке, стоймя, трехсаженный крест. Каждый вечер, лишь окутают сумерки обвалы, скаты и террасы, зажигается крест и горит всю ночь. И далеко виден, верст за сорок виден в черных далях, ведущих к Москве. Но тут освещает немного, падает, задев зелено-черный бок постамента, бледный электрический свет, вырывает из тьмы балюстраду и кусок решетки, окаймляющей среднюю террасу. Больше ничего. А уж дальше, дальше. Полная тьма. Деревья во тьме, странные, как люстры в кисее, стоят в шапках снега, и сугробы кругом по самое горло. Жуть.
Ну, понятное дело, ни один человек и не потащится сюда. Даже самый отважный. Незачем, самое главное. Совсем другое дело в Городе. Ночь тревожная, важная, военная ночь. Фонари горят бусинами. Немцы спят, но вполглаза спят. В самом темном переулке вдруг рождается голубой конус.
Хруст… Хруст… посредине улицы ползут пешки в тазах. Черные наушники… Хруст… Винтовочки не за плечами, а на руку. С немцами шутки шутить нельзя, пока что… Что бы там ни было, а немцы – штука серьезная. Похожи на навозных жуков.
Конус из фонарика. Эгей.
И вот тяжелая черная лакированная машина, впереди четыре огня. Не простая машина, потому что вслед за зеркальной кареткой скачет облегченной рысью конвой – восемь конных. Но немцам это все равно. И машине кричат:
– Командующий, генерал от кавалерии Белоруков.
Ну, это, конечно, другое дело. Это, пожалуйста. В стеклах кареты, в глубине, бледное усатое лицо. Неясный блеск на плечах генеральской шинели. И тазы немецкие козырнули. Правда, в глубине души им все равно, что командующий Белоруков, что Петлюра, что предводитель зулусов в этой паршивой стране. Но тем не менее… У зулусов жить – по-зулусьи выть. Козырнули тазы. Международная вежливость, как говорится.
Ночь важная, военная. Из окон мадам Анжу падают лучи света. В лучах дамские шляпы, и корсеты, и панталоны, и севастопольские пушки. И ходит, ходит маятник-юнкер, зябнет, штыком чертит императорский вензель. И там, в Александровской гимназии, льют шары, как на балу. Мышлаевский, подкрепившись водкой в количестве достаточном, ходит, ходит, на Александра Благословенного поглядывает, на ящик с выключателями посматривает. В гимназии довольно весело и важно. В караулах как-никак восемь пулеметов и юнкера – это вам не студенты. Они, знаете ли, драться будут. Глаза у Мышлаевского, как у кролика, – красные. Которая уж ночь и сна мало, а водки много и тревоги порядочно. Ну, в Городе с тревогою пока что легко справиться. Ежели ты человек чистый, пожалуйста, гуляй. Правда, раз пять остановят. Но если документы налицо, иди себе, пожалуйста. Удивительно, что ночью шляешься, но иди…
А на Горку кто полезет? Абсолютная глупость. Да еще и ветер там на высотах… пройдет по сугробным аллеям, так тебе чертовы голоса померещатся. Если бы кто и полез на Горку, то уж разве какой-нибудь совсем отверженный человек, который при всех властях мира чувствует себя среди людей, как волк в собачьей стае. Полный мизерабль, как у Гюго. Такой, которому в Город и показываться-то не следует, а уж если и показываться, то на свой риск и страх. Проскочишь между патрулями – твоя удача, не проскочишь – не прогневайся. Ежели бы такой человек на Горку и попал, пожалеть его искренне следовало бы по человечеству.
Ведь это и собаке не пожелаешь. Ветер-то ледяной. Пять минут на нем побудешь и домой запросишься, а…
– Як часов с пьять? Эх… Эх… померзнем.
Главное, ходу нет в верхний Город мимо панорамы и водонапорной башни, там, изволите ли видеть, в Михайловском переулке, в монастырском доме, штаб князя Белорукова. И поминутно – то машины с конвоем, то машины с пулеметами, то…
– Офицерня, ах твою душу, щоб вам повылазило!
Патрули, патрули, патрули.
А по террасам вниз в нижний Город – Подол – и думать нечего, потому что на Александровской улице, что вьется у подножья Горки, во-первых, фонари цепью, а во-вторых, немцы, хай им бис! патруль за патрулем! Разве уж под утро? Да ведь замерзнем до утра. Ледяной ветер – гу-у… – пройдет по аллеям, и мерещится, что бормочут в сугробах у решетки человеческие голоса.
– Терпи, Немоляка, терпи. Походят патрули до утра, заснут. Проскочим на Ввоз, отогреемся у Сычихи.
Пошевелится тьма вдоль решетки, и кажется, что три чернейших тени жмутся к парапету, тянутся, глядят вниз, где как на ладони Александровская улица. Вот она молчит, вот пуста, но вдруг побегут два голубоватых конуса – пролетят немецкие машины или же покажутся черные лепешечки тазов и от них короткие острые тени… И как на ладони видно…
Отделяется одна тень на Горке, и сипит ее волчий острый голос:
– Э… Немоляка… Рискуем! Ходим. Может, проскочим…
И во дворце, представьте себе, тоже нехорошо. Какая-то странная, неприличная ночью во дворце суета. Через зал, где стоят аляповатые золоченые стулья, по лоснящемуся паркету мышиной побежкой пробежал старый лакей с бакенбардами. Где-то в отдалении прозвучал дробный электрический звоночек, прозвякали чьи-то шпоры. В спальне зеркала в тусклых рамах с коронами отразили странную неестественную картину. Худой, седоватый, с подстриженными усиками на лисьем бритом пергаментном лице человек, в богатой черкеске с серебряными газырями, заметался у зеркал. Возле него шевелились три немецких офицера и двое русских. Один в черкеске, как и сам центральный человек, другой во френче и рейтузах, обличавших их кавалергардское происхождение, но в клиновидных гетманских погонах. Они помогли лисьему человеку переодеться. Была совлечена черкеска, широкие шаровары, лакированные сапоги. Человека облекли в форму германского майора, и он стал не хуже и не лучше сотен других майоров. Затем дверь отворилась, раздвинулись пыльные дворцовые портьеры и пропустили еще одного человека в форме военного врача германской армии. Он принес с собой целую груду пакетов, вскрыл их и наглухо умелыми руками забинтовал голову новорожденного германского майора так, что остался видным лишь правый лисий глаз да тонкий рот, чуть приоткрывавший золотые и платиновые коронки.
Неприличная ночная суета во дворце продолжалась еще некоторое время. Каким-то офицерам, слоняющимся в зале с аляповатыми стульями и в зале соседнем, вышедший германец рассказал по-немецки, что майор фон Шратт, разряжая револьвер, нечаянно ранил себя в шею и что его сейчас срочно нужно отправить в германский госпиталь. Где-то звенел телефон, еще где-то пела птичка – пиу! Затем к боковому подъезду дворца, пройдя через стрельчатые резные ворота, подошла германская бесшумная машина с красным крестом, и закутанного в марлю, наглухо запакованного в шинель таинственного майора фон Шратта вынесли на носилках и, откинув стенку специальной машины, заложили в нее. Ушла машина, раз глухо рявкнув на повороте при выезде из ворот.
Во дворце же продолжалась до самого утра суетня и тревога, горели огни в залах портретных и в залах золоченых, часто звенел телефон, и лица у лакеев стали как будто наглыми, и в глазах заиграли веселые огни…
В маленькой узкой комнатке, в первом этаже дворца у телефонного аппарата оказался человек в форме артиллерийского полковника. Он осторожно прикрыл дверь в маленькую обеленную, совсем не похожую на дворцовую, аппаратную комнату и лишь тогда взялся за трубку. Он попросил бессонную барышню на станции дать ему номер 212. И, получив его, сказал «мерси», строго и тревожно сдвинув брови, и спросил интимно и глуховато:
– Это штаб мортирного дивизиона?
В семь часов на Бородинском поле, освещенном розоватыми шарами, стояла, пожимаясь от предрассветного холода, гудя и ворча говором, та же растянутая гусеница, что поднималась по лестнице к портрету Александра. Штабс-капитан Студзинский стоял поодаль ее в группе офицеров и молчал. Странное дело, в глазах его был тот же косоватый отблеск тревоги, как и у полковника Малышева, начиная с четырех часов утра. Но всякий, кто увидал бы и полковника и штабс-капитана в эту знаменитую ночь, мог бы сразу и уверенно сказать, в чем разница: у Студзинского в глазах – тревога предчувствия, а у Малышева в глазах тревога определенная, когда все уже совершенно ясно, понятно и погано. У Студзинского из-за обшлага его шинели торчал длинный список артиллеристов дивизиона. Студзинский только что произвел перекличку и убедился, что двадцати человек не хватает. Поэтому список носил на себе след резкого движения штабс-капитанских пальцев: он был скомкан.
В похолодевшем зале вились дымки – в офицерской группе курили.
Минута в минуту, в семь часов перед строем появился полковник Малышев, и, как предыдущим днем, его встретил приветственный грохот в зале. Господин полковник, как и в предыдущий день, был опоясан серебряной шашкой, но в силу каких-то причин тысяча огней уже не играла на серебряной резьбе. На правом бедре у полковника покоился револьвер в кобуре, и означенная кобура, вероятно, вследствие несвойственной полковнику Малышеву рассеянности, была расстегнута.
Полковник выступил перед дивизионом, левую руку в перчатке положил на эфес шашки, а правую без перчатки нежно наложил на кобуру и произнес следующие слова:
– Приказываю господам офицерам и артиллеристам мортирного дивизиона слушать внимательно то, что я им скажу! За ночь в нашем положении, в положении армии, и я бы сказал, в государственном положении на Украине произошли резкие и внезапные изменения. Поэтому я объявляю вам, что дивизион распущен! Предлагаю каждому из вас, сняв с себя всякие знаки отличия и захватив здесь в цейхгаузе все, что каждый из вас пожелает и что он может унести на себе, разойтись по домам, скрыться в них, ничем себя не проявлять и ожидать нового вызова от меня!
Он помолчал и этим как будто бы еще больше подчеркнул ту абсолютно полную тишину, что была в зале. Даже фонари перестали шипеть. Все взоры артиллеристов и офицерской группы сосредоточились на одной точке в зале, именно на подстриженных усах господина полковника.