розга ум вострит память возбуждает и волю злую в благо преломляет
Розга ум вострит память возбуждает и волю злую в благо преломляет
Лохматый детина огромного роста, с длинными черными усами долбил молитвы.
Другой, заткнув уши пальцами и раскачиваясь, читал нараспев как дьячок:
— «Хвалите бога человеку всяку, долг учиться письмен словес знаку. Учением бо благо разумеет, в царство небесное со святыми успеет…»
Третий толкал товарищей в бока и в спину кулаком, а когда те сердито оборачивались к нему, он делал невинное лицо и с показным усердием твердил:
— Буки-аз — ба, веди-аз — ва, глаголь-аз — га…
Учитель, прислушавшись к равномерному деловому гулу класса, подошел к первому столу, вырвал из рук Ильи Тарелкина засаленный букварь и дважды черкнул твердым ногтем по первой странице. Швырнув книжку перед оробевшим Егоркой, он сказал: «От сих и до сих!» — потом преспокойно отошел к кафедре.
Егорка остолбенело взглянул на страницу, ничего не понимая. Красноглазый Илюшка, с белыми, как лен, волосами, выдернул у него букварь из рук. Егорка внимательно слушал обрывки фраз, которые доносились к нему со всех сторон.
После обеденного отдыха учитель подошел к Егорке:
Егорка сидел неподвижно. Лицо и уши его залились горячей краской.
— Встань, встань! — зашептал, толкая соседа, Тришка Бахуров.
— Не вытвердил? — сурово спросил учитель.
Учитель, не слушая, схватил Егорку сухой, но сильной рукой за ухо и повел к скамейке, стоявшей у стены. Скамейка была предназначена специально для порки и уже была гладко отшлифована телами поротых.
Учитель положил Егорку на скамейку, лицом вниз, велел спустить штаны и отстегал, на первый раз, впрочем, довольно милостиво. Ударяя розгой, он приговаривал:
После порки учитель сказал:
— Сии стихи приготовишь к завтрему. В назидание за леность.
Егорка пробормотал, застегиваясь:
— Я и сейчас могу рассказать.
— О? — удивился Федор Иванович. — Говори.
Егорка сквозь слезы забубнил:
— «Розга ум вострит; память возбуждает…»
Стихи он прочитал без единой ошибки.
— Ты что, раньше знал? — спросил учитель.
— Нет. Который сзади сидит, твердил, а я понял.
— Да ты, видать, востер! Что ж урок не выучил?
Егорка осмелел. Оказывается, с учителем можно разговаривать.
— У меня букваря не было! Вон тот отобрал…
— Ладно, иди. Тарелкин Илья, покажешь новичку буквы.
Егорка вернулся на место.
— Да, как же, держи карман шире! — злобно усмехнулся Илюшка. — Буду я тебе, дураку, показывать.
Над Егором сжалился Трифон. Это был девятнадцатилетний парень, белобрысый и уже склонный к полноте. Степенный и хозяйственный, Трифон учился довольно хорошо, недостаток способностей восполнял усердием. Товарищи любили Бахурова — он всегда помогал в беде.
Трифон показал новичку буквы и слова. Егорка все хватал на лету. Через полчаса он отлично ответил учителю заданный урок.
Федор Иванович почесал в затылке, сдвинул парик, добродушно проворчал:
— О? Ты остропонятлив! Зря я тебя выдрал. Ну ладно, вдругорядь попадешься, тогда помилую.
Егорка возвращался домой счастливый, несмотря на порку.
«Ученье началось… Учитель знает, какой я усердный…»
Он торжественно декламировал:
— «Розга ум вострит, память возбуждает…»
До поздней ночи мать и бабушка слушали рассказ Егорки о школе. Общую радость отравляли только мысли об Илье, который неведомо где скитается, если только не сложил голову в незнаемой стороне.
На следующий день Егорка вернулся домой в одном белье, посинелый от холода.
— Родненький! — взвыла Ульяна. — Да что это с тобой? Ограбили? Какие же злодеи, чтоб им пропасть, мальчишку обидели?
— Это с… меня, бабушка, на… заставе… сняли! — стуча зубами, пожаловался Егорка.
Он забрался на теплую печку и рассказал бабушке, что случилось.
Егорка весело шагал из школы домой, повторяя в уме уроки. Учитель дал ему аспидную доску, мальчик нес ее под мышкой. У самых Мясницких ворот высокий кривой человек в засаленном кафтане схватил Егорку за руку:
— Стой! Ты кто таков есть?
— Я… Навигацкой школы ученик, — отвечал оторопевший Егорка.
— Плати пятнадцать алтын! — приказал незнакомец, смотря единственным глазом выше Егоркиной головы.
— За то, что его царского величества уставы нарушаешь, по улицам в неуказном платье ходишь!
— Я завсегда по улицам ходил, да с меня николи указного платья не спра-шива-али…
— Чего ты, дурак, мелешь? — сердито проворчал кривой целовальник.[47] — Ты в школе давно?
— То-то и оно! Прежде ты был простого звания мальчонка, с тебя спросу не было: хоть нагишом бегай! А теперь ты его царского величества государя Петра Алексеевича навигатор, и тебе в русском платье ходить не полагается. Плати пошлину!
Вокруг собралась толпа зевак. Купец с окладистой русой бородой вступился за мальчика:
— У тебя совесть есть? Эку прорву денег с паренька лупишь!
— Коли тебе его жаль, заплати за него!
Купец забормотал что-то невнятное и при общем смехе быстро пошел прочь.
— Нет, стой! — заорал целовальник. — Приблизься!
Недовольный купец вернулся:
— Я тебе зачем понадобился?
Купец достал из кармана нечто вроде медали с выбитой на ней надписью «Бородовой знак»:
— Ну-ну, не очень! За бесчестье[48] к начальству сволоку!
Егорка брыкался, старался вырваться, но целовальник стащил с него верхнее платье и унес в будку.
— Сие — залог! Пошлину принесешь, получишь свои пожитки.
Целовальниками назывались сборщики налогов; когда они принимали присягу, то целовали крест в том, что будут добросовестно исполнять свои обязанности.
Однако не только благодаря этому святому древнерусский день знаний приходился на декабрь. Осенняя пора в те времена – это сбор урожая, заготовка съестных припасов, починка хозяйственных построек и другие работы. До начала зимы дело находилось для каждого, даже для самых маленьких членов семьи. Какая уж тут учеба? А с приходом морозов свободного времени у сельских ребятишек становилось больше.
14 декабря дети приходили в школу в сопровождении родителей. Тем самым взрослые выказывали учителю свое уважение и благодарность за то, что он учит их отпрысков уму-разуму. Тем не менее, в первый день учебы матери по традиции причитали по своим кровинушкам, потому что тогда во всех школах практиковались телесные наказания. Провинившихся учеников секли вицами, ставили на горох и били по рукам. Даже в немногочисленных учебниках того времени на первой странице неизменно красовались розги. Зачастую подобную иллюстрацию сопровождала надпись вроде: «Розга ум вострит, память возбуждает и волю злую во благо преломляет».
Кроме телесных наказаний, ленивые или шаловливые ученики могли подвергнуться и другим мерам. Например, их могли запросто лишить обеда. А между тем уроки в древнерусских школах шли с утра и до самого вечера. А кому хочется быть голодным целый день? Никаких перемен, кроме перерыва на обед, тогда не было. Согласно правилам, дети даже попить имели право только 3 раза за весь учебный день, а по нужде выйти только 2.
Обращению с книгами также уделялось огромное внимание. Так учебник следовало класть только на стол. Тот, кто случайно или намеренно забывал книгу на лавке, рисковал встать в угол на горох. Нельзя было закрывать книгу, оставив между ее страниц указку, или же листать учебник без надобности. После занятий все книги сдавали учителю. Брать учебники на дом было запрещено.
Писали дети не на бумаге, а на пергаменте, который изготавливали из козьей, телячьей или овечьей кожи. Кожу долго скоблили и терли, пока та не становилась достаточно светлой. Ошибки в правописании строго карались. Но не только для того, чтобы ученик стремился к грамотности, а из-за дороговизны пергамента, в котором исправить допущенный промах уже было практически невозможно. Кстати, именно поэтому дети начинали обучаться письму только через год посещения школы, когда уже умели хорошо читать.
Примечательно, что в одном и том же классе одновременно обучались дети разного возраста и соответственно разного уровня знаний. Поэтому учитель давал каждому ученику индивидуальное задание: одному – отыскать среди других первую букву алфавита, другому – прочесть текст по слогам, а третьему – выучить отрывок из «Часослова». Зачастую дети выполняли задания, проговаривая все выученное вслух. Именно благодаря такому методу обучения и появилась поговорка «Азбуку учат – во всю избу кричат».
Позже, кроме чтения, письма и счета, дети стали изучать и риторику, и арифметику, и землемерие, и звездознание, а также занимались пением и стихосложением.
Учебный день заканчивался только тогда, когда последний ученик выполнял данное ему задание. Иногда дети находились в школе до позднего вечера. И учитель, конечно, тоже оставался с ними. И так каждый день.
В древнерусских школах не было ни директора, ни завуча, ни преподавателей-предметников. Всем заправлял один-единственный учитель, которому помогал староста класса и двое его подручных. Уборкой в школе, ее отоплением и освещением дети занимались сами.
Интересно, что рассказывать кому бы то ни было, что происходит в стенах школы, за ее пределами было запрещено. «В дом отходя, школьных бытностей не кажи» – говорилось в «Азбуковнике». По предположениям историков, подобная рекомендация была вызвана тем, что многие крестьяне противились обучению своих чад, а потому рассказы детей могли вызвать у них еще более негативную реакцию. Поэтому тогда за проступки учеников родителей в школу не вызывали. Если бы не розги, благодать!
Уже в то время школа занималась не только обучением, но и воспитанием подрастающего поколения. Поэтому ученики обязаны были прилежно вести себя не только в классе, но и на улице, не только во время уроков, но и по выходным дням. Вот что говорит об этом «Азбуковник»: (со школы) «со всем смирением до дому своего идите: шуток и кощунств, пхания же друг друга, и биения, и резвого бегания, и камневержения, и всяких подобных детских глумлений, да не водворится в вас».
Так что с днем Наума Грамотника вас! И да не водворится в вас всяческих глумлений! В общем, не балуйтесь!
Два брата
Учитель, прислушавшись к равномерному деловому гулу класса, подошел к первому столу, вырвал из рук Ильи Тарелкина засаленный букварь и дважды черкнул твердым ногтем по первой странице. Швырнув книжку перед оробевшим Егоркой, он сказал: «От сих и до сих!» – потом преспокойно отошел к кафедре.
Егорка остолбенело взглянул на страницу, ничего не понимая. Красноглазый Илюшка, с белыми, как лен, волосами, выдернул у него букварь из рук. Егорка внимательно слушал обрывки фраз, которые доносились к нему со всех сторон.
После обеденного отдыха учитель подошел к Егорке:
– Сказывай урок!
Егорка сидел неподвижно. Лицо и уши его залились горячей краской.
– Встань, встань! – зашептал, толкая соседа, Тришка Бахуров.
Егорка вскочил.
– Не вытвердил? – сурово спросил учитель.
– У меня не было…
Учитель, не слушая, схватил Егорку сухой, но сильной рукой за ухо и повел к скамейке, стоявшей у стены. Скамейка была предназначена специально для порки и уже была гладко отшлифована телами поротых.
Учитель положил Егорку на скамейку, лицом вниз, велел спустить штаны и отстегал, на первый раз, впрочем, довольно милостиво. Ударяя розгой, он приговаривал:
Розга ум вострит, память возбуждает
И волю злую в благу прелагает:
Учит господу богу ся молити
И рано в церковь на службу ходити.
Целуйте розгу, бич и жезл лобызайте,
Та суть безвинна, тех не проклинайте
И рук, яже вам язвы налагают,
Ибо не зла вам, а добра желают…
После порки учитель сказал:
– Сии стихи приготовишь к завтрему. В назидание за леность.
Егорка пробормотал, застегиваясь:
– Я и сейчас могу рассказать.
– О? – удивился Федор Иванович. – Говори.
Егорка сквозь слезы забубнил:
– «Розга ум вострит, память возбуждает…»
Стихи он прочитал без единой ошибки.
– Ты что, раньше знал? – спросил учитель.
– Нет. Который сзади сидит, твердил, а я понял.
– Да ты, видать, востер! Что ж урок не выучил?
Егорка осмелел. Оказывается, с учителем можно разговаривать.
– У меня букваря не было! Вон тот отобрал…
– Ладно, иди. Тарелкин Илья, покажешь новичку буквы. Егорка вернулся на место.
– Да, как же, держи карман шире! – злобно усмехнулся Илюшка. – Буду я тебе, дураку, показывать.
Над Егором сжалился Трифон.
Закон остался в силе: ходить в русской одежде «навигаторам» по Москве позволено не было, но наиболее бедным – в число их попал и Егорка Марков – сшили форменную одежду на казенный счет.
Какой был переполох в домах Марковых и Ракитиных, когда Егорка явился из школы в новом кафтанчике, панталонах и треуголке!
Бабка Ульяна заголосила:
– Батюшки! Обасурманили парня! Совсем обасурманили! Говорила, не отдавать его в школу эту проклятую.
– Перестань, соседка, выть, как над покойником! – вмешался Семен. – Погляди, какой у тебя внук-то стал красавец!
Егорка молодцевато повертывался в ловко сидевшем кафтанчике, обшитом серебряным позументом. Треуголка была лихо сдвинута набок, из-под нее выглядывало сухощавое лицо мальчика, разгоревшееся от радости.
Учение Егора Маркова подвигалось быстро. Склады он проходил недолго; мальчик ночи напролет просиживал за книгой, стараясь понять, как получаются из букв слова, и через три недели стал читать так бегло, что поразил учителя Федора Ивановича.
– Вот, – говорил учитель, колотя нерадивых учеников линейкой по пальцам, – вот, смотрите и поучайтесь, сколь великие успехи любовью к книжному учению и тщанием достигаются. – и показывал на Егора.
Ванюшка Ракитин сбежал из дому после обеда. Надел тулупчик, валенки, положил в сумку каравай хлеба и вышел со двора.
Побродив по улицам и пустырям, он добрался до Сухаревой башни, замешался в толпе крестьян, возвращавшихся с рынка, и прошмыгнул мимо алебардщиков, охранявших городские ворота.
До темноты Ванюшка шел по дороге, потом забрался в овин и там, зарывшись в солому, провел ночь. Утром поел и двинулся дальше.
Планов у Ванюшки никаких не было. Из дому его выгнали упрямство и желание доказать отцу, что он, Ванюшка, хозяин своего слова. Смутно представлялось ему, что он уйдет подальше от города, наймется в работники к какому-нибудь подьячему и тот его обучит грамоте.
В таких мечтах Ванюшка шел да шел, отщипывая куски от каравая, запрятанного в сумку, и не заметил, как свернул с дороги на тропинку.
Тропинка была вначале широка и хорошо утоптана, но чем дальше, тем становилась уже, заснеженней. Ванюшка еле волочил ноги и все ждал, что вот-вот появится деревня. Но деревни не было; к вечеру мальчик оказался в глухом лесу.
Он долго и растерянно блуждал по сугробам. С неба сквозь тонкие, прозрачные облачка светила луна, заливая серебром высокие, убранные снегом сосны. Лес миллионами недружелюбных блесток-глаз смотрел на одинокого затерянного путника, загораживал ему дорогу, хватался за него руками-ветками.
Ванюшке чудились волки, медведи; он звал на помощь. Ответа не было. Снег хрустел под ногами мальчика; ему казалось, что за ним кто-то идет, невидимый и враждебный.
«Это леший меня водит!» – думал Ванюшка.
Он в отчаянии готов был повалиться в сугроб, но вдруг на его замирающий зов послышался человечий отклик. Ванюшка бросился на голос, крича и плача от радости.
Через несколько минут Ванюшка встретился с высоким, плечистым охотником в тулупе и ушастой шапке, с фузеей в руке.
– Счастлив ты, что со мной встрелся, – сказал мужик. – Место тут глухое, дикое… Идем!
Охотник вскинул на плечо фузею и повел мальчика лесом. Шли долго. Чем дальше, тем чаще Ванюшка клевал носом и спотыкался. Кончилось тем, что охотник взял мальчика на руки.
Он принес его, сонного, в охотничью избушку, затерявшуюся среди густых елок.
Влезая с ношей в низенькую дверь, охотник споткнулся, и изнутри послышался веселый голос:
– Ого! Ты, Илья, верно, косулю подстрелил?
– Косуля эта о двух ногах, дядюшка Акинфий! – рассмеялся в ответ Илья Марков.
Больше трех лет прошло с тех пор, как встретились Илья Марков и Акинфий Куликов. Они провели эти годы не расставаясь. В теплое время бродяжничали, жили охотой и рыбной ловлей, а на зиму нанимались в работники к зажиточным мужикам.
В этом году друзья задержались в лесу, благо охота была хорошая, а избушка, на которую они случайно натолкнулись, теплая. На следующее утро они как раз собирались двинуться под Звенигород к знакомому крестьянину, у которого рассчитывали прожить до весны.
Илья заботливо стащил с мальчугана тулупчик и валенки, уложил его на нары, укрыл, а тот продолжал крепко спать.
– Вишь умаялся, бедняга, – с доброй улыбкой промолвил Акинфий. – А батька с маткой, чай, убиваются: «Куда наш сыночек запропал?» Разбудить бы его да порасспросить…
Но растолкать Ванюшку оказалось невозможно, пришлось расспросы отложить до утра.
А утром Ванюшка едва открыл глаза и взглянул на Акинфия, возившегося у печурки, как сразу узнал его.
– Дядя Акинфий! – радостно закричал он.
Акинфий изумился.
– Да ты как меня, малец, знаешь?
– А разве не ты летом в Москву приходил лису продавать? Еще у нашего костра сидел да Егорку Маркова допытывал, не стрелецкий ли он сын?
Теперь пришел черед изумиться Маркову. Он подскочил и со стоном рухнул на лавку, ударившись головой о балку низкого закопченного потолка. А потом, забыв боль, затормошил мальчугана:
– Егорку?! Да нешто ты знаешь его?
– Как не знать, мы – соседи! – солидно молвил Ванюшка.
– Дядя Акинфий, как же это так? – с укором обратился Илья к другу. – Как же это ты до правды не дознался?
Акинфий сконфуженно почесал затылок.
– Да, видишь ли, дело-то какое… Ведь он мне наврал, бесенок. «Из посадских, говорит, я…» И прозвище не сказал.
– А это его бабка Ульяна подучила, – объяснил Ванюшка.
– Промашка, большая промашка вышла, – бормотал Акинфий. – Вот поди ж ты. И обличье, и звать Егоркой… Вот же, лукавый бесенок!
– Не сокрушайся, дядя Акинфий, вины твоей нету. Ладно, хоть теперь все дело раскрылось. Так ты, – обратился Илья к мальчику, – с маленьким Егорушкой приятель?
– Тоже маленький! – обиженно проворчал Ванюшка. – Ростом повыше меня будет. Навигацкой школы ученик, в кафтан с позументом обряжен, фу-ты ну-ты!
– У нас все живы-здоровы?
– Живут, чего им деется? Об тебе ежедень вспоминают. Мамка твоя ревет…
Илья печально покачал головой:
– Такая уж судьба нам с ней вышла – врозь жить. Ты у наших часто бываешь?
– Бона.
Неожиданная встреча с Ванюшкой принесла Илье радость, которую невозможно выразить словами. С чувством огромного облегчения узнал Марков, что его бегство не принесло непоправимых бед семье, что мать, бабка и маленький Егорушка по-прежнему живут в Москве. Он с благодарностью слушал несвязный рассказ Ванюшки о помощи, оказанной его семье сапожником Семеном. Илья посадил Ванюшку на колени и не мог насмотреться на круглое, румяное его лицо.
– Да будет тебе! – вмешался наконец Акинфий. – Толку-то у тебя, Илья! «Жива ли коза Белянка да не пропал ли старый кот?…» А как малый попал в эту глухомань, да еще в ночную пору, о том и не домекнулся спросить!
– И то! – сконфузился Марков.
Ванюшка рассказал, как и почему он убежал из дому.
– Так-то… – задумчиво протянул Акинфий. – Рано, рано, Ваня, покинул ты родительский кров… Что ж, податься-то куда думаешь?
– Хочу к доброму человеку в батраки наняться. К такому, чтобы и грамоте обучил и в люди вывел.
Илья мрачно покачал головой:
– Выдумал тоже! Хозяйскую доброту ищет!
Акинфий невольно улыбнулся:
– Эх ты, глупое чадо, неразумное! – былинными словами сказал он. – Где ты лучше житье найдешь, чем под крылышком у родной матушки? Будь ты сирота, взяли бы мы тебя по свету пути топтать… А сейчас вот мой благой совет: вернись, Ваня, домой!
– Не хочу! – упрямо ответил мальчик. – Меня тятька в школу не отдал!
– Ведь он хлопотал?
– Хлопотал… – тихо согласился Ванюшка.
– Видишь, – сказал Акинфий, притягивая к себе мальчика. – Не всякое хотенье сбывается. Мы с Ильей, может, в бояре хотели бы попасть. В карете шестерней по дороге катить, да чтоб перед нами скороходы бежали, покрикивали: «Расступись с пути, честной народ! Бояре Акинфий Куликов да Илья Марков к царю на совет спешат!»
Нарисованная Акинфием картина Ваню рассмешила.
– А мы вишь заместо того по трущобам бродим, от боярской расправы спасаемся. Ты вот, Ваня, родную семью бросил, а отец, поди, всю Москву обрыскал, сына искамши. Али тебе Илюха не пример? Сам говорил, как по нем мать горюет, а уж больше трех годов прошло… То-то, детки, не жалеете вы родительского сердца. Небось и по тебе мамка голосит, слезами обливается.
Ванюшка разрыдался:
– Пойду домой!
– Вот и хорошо! Вот и ладно, ласковый! – обрадовался Акинфий и погладил мальчика по голове. – За это тебе в жизни счастье будет… Что ж, Илюша, передавай домой поклоны. А может, и сам захочешь родных навестить?
Илья угрюмо покачал головой:
– Пути мне к дому заказаны… Первый встречный пристав заберет, сгниешь в тюрьме, коли головы не сымут. Кланяйся, Ваня, нашим, да и своим батьке с маткой не забудь поклон передать. Скажи всем: жив, мол, Илья Марков, бродит по свету, вольную волюшку разыскивает.
Все трое покинули избушку и пошли к большой дороге. По пути Илья рассказывал Ванюшке о своих скитаниях с того дня, как убежал из Приказа.
– Слушай меня, Ваня, да крепко помни, чтоб на Москве до слова пересказать. Не позабудешь?
– Не…
Ванюшка Ракитин вернулся домой после четырехдневной отлучки. Семен, встретив сына, уже поднял было руку для удара, но подумал – и опустил ее.
– А я Илью видел! – были первые слова мальчика.
– Какого Илью?
– Да Маркова же! – вскричал Ванюшка, удивляясь недогадливости отца.
– Где ветрел?
– В лесу. Ночью. Заплутался это я, бреду по сугробам…
– Стой! – Сапожник накинул шубенку. – К Аграфене бежим! Скорее!
Они поспешили к соседке.
Аграфена была дома. И она и старая Ульяна с удивлением встретили неожиданное вторжение семьи Ракитиных. Но изумление превратилось в бурную радость, когда выяснилось, зачем явились соседи.
И как за два дня до того Илья расспрашивал Ванюшку о всех мелочах, касавшихся родной семьи, так теперь мать и бабка донимали мальчика бесконечными расспросами об Илье.
Уже Ваня, полусонный, валился с лавки, а Ульяна и Аграфена все задавали вопросы.
Первой опомнилась старуха:
– Да полно уж нам, беспонятливым! Гляди, совсем спит, сердешный. Веди паренька домой, Ефимыч! Спасибо ему за весточку: снял у нас камень с души!
Бабка и мать сидели, обнявшись, на лавке и радовались и горевали.
Пришел из школы Егорка и долго не мог понять, что наперебой растолковывали ему мать и бабушка про Илью, про лес, про дядю Акинфия, которого он понапрасну испугался летом…
Только когда они немного успокоились, услышал мальчик связный рассказ. Он тотчас побежал к Ракитиным. Ванюшка крепко спал.
Утром сам Ванюшка чуть свет явился к Марковым. Оба друга закричали и засмеялись от радости, бросились друг другу на шею.
– Вань, а Вань! А ты больше не убежишь?
– Нет! – решительно ответил Ванюшка.
– Вань! Я чего придумал! Проси тятьку добыть букварь. Я тебя учить буду.
– Правда?
– Ей-ей!
Ванюшка со счастливым смехом схватил Егорку за руку, и оба побежали в ракитинскую избушку.
Егорка оказался неплохим учителем. Он обстоятельно и толково показывал товарищу буквы, объяснял, как складывать слога.
Но Ванюшка на первых порах запоминал буквы с трудом, путал одну с другой, все они казались ему очень похожими. Он никак не мог понять, почему из букв складывались слова. Егорка не терял терпения, начинал растолковывать снова и снова.
– Ты меня секи! – заявил вдруг Ванюшка.
– Вона? – удивился Егорка. – Как я могу? Ты сильней меня!
– Я поддаваться буду!
Розга ум вострит память возбуждает и волю злую в благо преломляет
Среди ночи неистово взъярились собаки. Старый огромный вислоухий кобель по былой кличке Полкан, а по теперешней – Юпитер, захлебываясь в неуемном лае, от злости сигал на цепи взад-вперед, и мелкорослые шавки брехали с сердцем, люто скаля зубастые пасти.
Всполошился притихший в ночи многолюдный царицын двор. Засветились фонари, заколыхались огни по лестницам, клетям, брусяным переходам; заскрипели двери покоев, бесчисленных боковушек, чуланчиков, – почуя нечто недоброе, отовсюду высовывался испуганный люд.
Ночь была темная, теплая, накрытая низко нависшими облаками; вторые петухи только-только пропели, – в такую пору спать бы да спать, а тут этот гость – неладный, нежданный, негаданный. До утра дождаться не мог, среди ночи явился…
Шел он, поспешный петербургский гонец, а за ним, тоже поспешая, но страшась обогнать его, двигались старые верховые боярыни, комнатные бабы, мамки и девки, иные – выпучив изумленные глаза, иные – не в силах справиться с одолевшей их трясовицей.
Разбуженная, раскосматившаяся со сна царица Прасковья при свете лампадки кое-как прибирала волосы, накручивая их жгутом; оторопевшей ногой совалась в неподатливую туфлю, обшитую куньим мехом, окликала дочерей:
– Катерина… Анна… Парашка.
Царевны, Катерина и Анна, в исподних рубахах сидели на примятых постелях, до подбородка натягивая на себя одеяла, и хихикали по своей девичьей дурости. Мать кинула на них гневный взгляд, строго цыкнула. А младшенькая, царевна Парашенька, сразу и про боль позабыла, а то с самого вечера ныла-скулила, скорбя зубами. Слабая, золотушная, с обвязанной теплой шалью щекой, зажалась она в подушки и, боясь рот раскрыть, сидела, притаившись как мышь и выкатив любопытные глаза.
Отвесив поясной поклон, осмелев коснуться обветренными сухими губами пухлой царицыной руки, весь по виду покорный, прибывший гонец вытянулся во фрунт и громовым голосом объявил это самое, даже в дурном сне не снившееся никогда… Сбиться бы тебе с пути-дороги в какую-нибудь грозу-непогоду, постылый ты гость! Зачем пришел, зачем многолетний покой возмутил, разрушил сердцу приятную и привычную тишину. Зачем, зачем.
Но не спросила царица Прасковья об этом гонца. Дослушала его молча, не ахнула и не охнула, а, слегка наклонив голову, дала понять, что уразумела услышанное, и отпустила его.
Едва угомонившиеся во дворе собаки снова злобно залаяли, загремели цепями, и когда чужой ночной человек, опасливо озираясь на страховидного кобеля, вышел вон со двора, великое смятение, людской вой и крик поднялся по всему царицыну подворью. Из пропахших деревянным маслом, мышами и пылью чуланчиков, тайничков и подклетей с истошными, как по покойнику, воплями кинулись в царицыны покои придворные челядицы, обслюнявили царицыны руки, причитая и плача, своим усердным стенанием наводя смутный страх на царицыну душу.
– Владычица милосердная, заступись! – взывали не то к озаренному лампадным сиянием старинному образу в изукрашенном дорогими каменьями кивоте, не то к самой государыне.
Пришел легкий рассвет со звонким стрекотанием и щебетом безунывных птиц, а новый этот день должно было теперь провести в душевном трепете и в безысходной печали.
Из всех щелей повыползли юродивые, нищие, странницы, дурки и дураки, плакальщицы и потешники, богомольцы и игрецы-домрачеи судить да рядить, дивиться негаданному.
На солнечном пригреве, на веревках сушилось вынутое из укладок, молью траченное царское добро. Пламенели огнецветные лисьи шубы, пестрели горностайкины хвостики на слежавшейся сряде упокойного царя Ивана. Дряхлый старик слуга в мухояровом полинялом кафтане выколачивал пыль из богатой одежи. Шел отбор – чему тут оставаться и что везти с собой.
В кузнице перетягивали ободья колес, подковывали лошадей, приуготовляли в дальний путь застоявшиеся кареты. Словно в пруд, затянутый ряскою тишины, бросили камень, и пошли круги по воде, всколыхнули ее поднявшейся рябью, и теперь потерян покой.
И прощай, Измайловское, исхоженные, приглядные глазу места.
И что будет теперь впереди? Томит истома раздумий натруженную голову царицы Прасковьи, томит. Жили-жили, сидели-сидели… И как это ехать в неведомый чужедальний край? И зачем это все.
И себя-то жалко, а что с дочерьми там будет. Вон как Парашенька пригорюнилась. Говорит, что все зубки болят, а может, и не зубки одни, – может, вдобавку к ним и само дитячье сердечушко от печали заходится. Парашенька, утешеньице, ласковое, покорное дитятко… И Анна вон брови насупила, должно, тоже оторопь взяла, а у Катерины вовсе не от испуга губы дрожат, – опять ей не к месту и не ко времени посмеяться охота. Как была она вертопрашной, такой, видно, ей, разума не набравшись, и век коротать. Ну, чему, какой такой радости усмехается? Так бы за косу и дернула, да некогда рук от неотложных дел отнимать.
И что с собой брать, что тут в сундуках оставлять – ум за разум заходится.
Прощаясь с былой, привычной, хорошо сложившейся жизнью, окидывала царица Прасковья мысленным взором минувшее, вспоминала, какая доля ей в Москве выпала.
Покойный муж ее, царь Иван, был сложения хилого, слаб здоровьем, тускл очами, косноязычен, скорбен главой, к правлению неспособный, и прожил он недолгую свою жизнь получеловеком-полугосударем, разделяя в продолжение нескольких лет царский трон со своим младшим братом Петром. В Голландии им серебряный трон – на два сиденья – специально заказан был. А великая государыня царевна Софья сидела на отцовском троне, украшенном рыбьим зубом, и в те дни на ней был венец, низанный жемчугом с алмазными запонами, шуба аксамитная, золотистая, опушенная соболями, а подле соболей все обложено кружевом. И при ней, государыне, стояли как небесные ангелы, четыре отрока-рынды, а по обеим сторонам – по две вдовые боярыни в убрусах и телогрейках да по две карлы-девицы в шубах на соболях. Да в той же палате при государыне царевне были комнатные ближние бояре, да еще по сторонам стояли бояре же – князь Василий Васильевич Голицын и Иван Михайлович Милославский. И бывало все это многоторжественно, в золоте да в серебре.
А царь Иван посидит-посидит на великом своем тронном месте, да вдруг и захнычет:
Поведут его завтракать или обедать, смотря по времени, и захочет он, бывало, мосолик, добытый из щей, поглодать, а зубы вихляются у него. Лекарь говорил, что такая зубная слабость цингой прозывалась. Постоянно набухавшие веки слипались у Ивана-царя, застили ему взор, – пальцами нужно было их разнимать, а они снова потом смыкались. Так все дни свои он в полутьме и провел.
Сыновья царя Алексея Михайловича. Федор и Иван, имели в жилах своих дурную кровь. Федор, старший сын, став преемником царства после смерти отца, потомства своего не оставил. Таким же бесплодным привелось бы стать и Ивану, но в народной молве он свое отцовство сумел обозначить, хотя все это было так, да не так…
Можно ей, царице Прасковье, добрым и благодарным словом помянуть опальную монастырскую затворницу, мятежную царевну Софью Алексеевну, ставшую во иночестве Сусанною и навсегда улегшуюся спать вековечным сном на погосте Новодевичьего монастыря.
Это в ту давнюю давность с ее легкого царственного слова свершилась такая потаенная явь, что царь Иван многодетством прославился.
– О-охти-и… Один бог без греха… Чего только в жизни не случается, не бывает…
А было, случилось так.
У царевны Софьи имелось немало сторонников, недовольных Петром, этим «вторым» царем, сидевшим на великом тронном сидении рядом с Иваном-царем. Не только одни стрельцы – на ее стороне были все, кто держался за старые обычаи и у кого мутило душу при виде «второго» царя, смолоду курившего поганую трубку да как на бесовском игрище пляшущего с бесстыжими немками и пьющего вместе с ними. Нешто это царь? Подобает такое ему? Ведь он, уподобляясь простому смерду, готов не расставаться с мужицким плотницким топором. Такой царь весь державный род свой позорил. Да при случае еще и бахвалился: я-де царь, а с мозолями на руках и в стоптанных башмаках хожу!