В бристоле жила старушонка что была так воспитана тонко
Лимерики Поэзия абсурда
перевод с английского
Один старикашка из Рима
Вёл глупо себя нестерпимо.
На ступеньках сидел,
Груши, яблоки ел
Несносный дедуля из Рима.
Старушка одна из Асканса
Мастерицей была реверанса.
Раз так закрутилась,
Что в землю ввинтилась,
Поразив всех людей из Асканса.
На дереве жил старикан.
Его часто кусал таракан.
— Регулярно кусается?
— Это вас не касается.
Сердито ворчал старикан.
Один старичок из Ирана
Поведения был очень странного.
Хоть любил он поспать,
Не ложился в кровать.
На столе он дремал беспрестанно.
Беспечный один старичок
Ночью дверь не закрыл на крючок.
Забралась к нему крыса,
Съела брюки из плиса
И любимый его сюртучок.
Башмаки старика из Марселя
При ходьбе невозможно скрипели.
— Неужели из кожи
Башмаки ваши тоже?
Все его вопрошали в Марселе.
Девица одна из Твери
Застряла в проёме двери.
Когда дверь закрывается,
Девица сжимается,
Но не в силах покинуть двери.
Девица одна из Кувейта
Искусно играла на флейте.
Сыграла на ней
Пять джиг для свиней,
Умилив чутких хрюшек Кувейта.
Жил да был старичок длинноносый,
Приставал он к знакомым с вопросом.
Если вам, на ваш взгляд,
Нос мой великоват,
То ошиблись вы в этом вопросе!
На горе старичок проживал.
Смирным он никогда не бывал.
Вверх и вниз без оглядки
В платье собственной бабки
Старичок этот вечно сновал.
Один старичок из КордОвы
Убегал от бодливой коровы.
— Если станет бодаться,
Буду ей улыбаться.
Авось подобреет корова.
автор перевода Григорий Кружков
Жил старик на развесистой ветке
У него были волосы редки.
Но галчата напали
И совсем общипали
Старика на развесистой ветке.
Жила-была дама приятная,
На вид совершенно квадратная.
Кто бы с ней ни встречался,
От души восхищался:
«До чего ж эта дама приятная!»
Жил один джентльмен в Холихеде,
Разъезжавший верхом на медведе.
На вопрос: «Вы жокей?»
Отвечал он: «0’кей!»
Продолжая скакать на медведе.
Жил-был человек в Амстердаме,
Не чистивший шляпу годами.
Он в ней невзначай
Заваривал чай
И в ней же гулял в Амстердаме.
Жил один старичок за рекою,
Всей душой устремленный к покою.
Но шальная ворона
Вдруг прокаркала с клена:
«Нет покоя тебе за рекою!»
Жил общественный деятель в Триполи,
У которого волосы выпали.
Он велел аккуратно
Все их вставить обратно,
Озадачив общественность Триполи.
Жил-был старичок у причала,
Которого жизнь удручала.
Ему дали салату
И сыграли сонату,
И немного ему полегчало.
Один старикашка с косою
Гонялся полдня за осою.
Но в четвертом часу
Потерял он косу
И был крепко укушен осою.
Роман в пяти частях
Навигация по роману «Обрыв»:
Часть первая: Часть вторая: Часть третья: Часть четвертая: Часть пятая: | I II III IV V VI VII VIII IX X XI XII XIII XIV XV XVI XVII XVIII I II III IV V VI VII VIII IX X XI XII XIII XIV XV XVI XVII XVIII XIX XX XXI XXII I II III IV V VI VII VIII IX X XI XII XIII XIV XV XVI XVII XVIII XIX XX XXI XXII XXIII I II III IV V VI VII VIII IX X XI XII XIII XIV I II III IV V VI VII VIII IX X XI XII XIII XIV XV XVI XVII XVIII XIX XX XXI XXII XXIII XXIV XXV |
Райский вышел из гимназии, вступил в университет и в одно лето поехал на каникулы к своей двоюродной бабушке, Татьяне Марковне Бережковой.
Бабушка эта жила в родовом маленьком имении, доставшемся Борису от матери. Оно всё состояло из небольшой земли, лежащей вплоть у города, от которого отделялось полем и слободой близ Волги, из пятидесяти душ крестьян, да из двух домов — одного каменного, оставленного и запущенного, и другого деревянного домика, выстроенного его отцом, и в этом-то домике и жила Татьяна Марковна с двумя, тоже двоюродными, внучками-сиротами, девочками по седьмому и шестому году, оставленными ей двоюродной племянницей, которую она любила, как дочь.
У бабушки был свой капитал, выделенный ей из семьи, своя родовая деревенька; она осталась девушкой, и после смерти отца и матери Райского, ее племянника и племянницы, поселилась в этом маленьком именьице.
Она управляла им, как маленьким царством, мудро, экономно, кропотливо, но деспотически и на феодальных началах. Опекуну она не давала сунуть носа в ее дела и, не признавая никаких документов, бумаг, записей и актов, поддерживала порядок, бывший при последних владельцах, и отзывалась в ответ на письма опекуна, что все акты, записи и документы записаны у ней на совести, и она отдаст отчет внуку, когда он вырастет, а до тех пор, по словесному завещанию отца и матери его, она полная хозяйка.
Тот пожал плечами и махнул рукой, потому что имение небольшое, да и в руках такой хозяйки, как бабушка, лучше сбережется.
К ней-то приехал Райский, вступив в университет — побывать и проститься, может быть, надолго.
Какой эдем распахнулся ему в этом уголке, откуда его увезли в детстве и где потом он гостил мальчиком иногда, в летние каникулы. Какие виды кругом — каждое окно в доме было рамой своей особенной картины!
С одной стороны Волга с крутыми берегами и Заволжьем; с другой — широкие поля, обработанные и пустые, овраги, и всё это замыкалось далью синевших гор. С третьей стороны видны села, деревни и часть города. Воздух свежий, прохладный, от которого, как от летнего купанья, пробегает по телу дрожь бодрости.
Дом весь был окружен этими видами, этим воздухом, да полями, да садом. Сад обширный около обоих домов, содержавшийся в порядке, с темными аллеями, беседкой и скамьями. Чем далее от домов, тем сад был запущеннее.
Подле огромного развесистого вяза, с сгнившей скамьей, толпились вишни и яблони; там рябина; там шла кучка лип, хотела было образовать аллею, да вдруг ушла в лес и братски перепуталась с ельником, березняком. И вдруг всё кончалось обрывом, поросшим кустами, идущими почти на полверсты берегом до Волги.
Перед окнами маленького домика пестрел на солнце большой цветник, из которого вела дверь во двор, а другая, стеклянная дверь, с большим балконом, вроде веранды, в деревянный жилой дом.
Татьяна Марковна любила видеть открытое место перед глазами, чтоб не походило на трущобу, чтоб было солнышко да пахло цветами.
С другой стороны дома, обращенной к дворам, ей было видно всё, что делается на большом дворе, в людской, в кухне, на сеновале, в конюшне, в погребах. Всё это было у ней перед глазами, как на ладони.
Один только старый дом стоял в глубине двора, как бельмо на глазу, мрачный, почти всегда в тени, серый, полинявший, местами с забитыми окнами, с поросшим травой крыльцом, с тяжелыми дверьми, замкнутыми тяжелыми же задвижками, но прочно и массивно выстроенный. Зато на маленький домик с утра до вечера жарко лились лучи солнца, деревья отступили от него, чтоб дать ему простора и воздуха. Только цветник, как гирлянда, обвивал его со стороны сада, и махровые розы, далии и другие цветы так и просились в окна.
Около дома вились ласточки, свившие гнезда на кровле; в саду и роще водились малиновки, иволги, чижи и щеглы, а по ночам щелкали соловьи.
Двор был полон всякой домашней птицы, разношерстных собак. Утром уходили в поле и возвращались к вечеру коровы и козел с двумя подругами. Несколько лошадей стояли почти праздно в конюшнях.
Над цветами около дома реяли пчелы, шмели, стрекозы, трепетали на солнышке крыльями бабочки, по уголкам жались, греясь на солнышке, кошки, котята.
В доме какая радость и мир жили! Чего там не было! Комнатки маленькие, но уютные, с старинной, взятой из большого дома мебелью дедов, дядей, и с улыбавшимися портретами отца и матери Райского, и также родителей двух оставшихся на руках у Бережковой девочек-малюток.
Полы были выкрашены, натерты воском и устланы клеенками; печи обложены пестрыми, старинными, тоже взятыми из дома изразцами. Шкапы битком набиты старой, дрожавшей от шагов посудой и звеневшим серебром.
На виду красовались старинные саксонские чашки, пастушки, маркизы, китайские уродцы, бочкообразные чайники, сахарницы, тяжелые ложки. Стульчики и кругленькие, с медными ободочками и с деревянной мозаикой, столики жались по уютным уголкам.
В кабинете Татьяны Марковны стояло старинное, тоже окованное бронзой и украшенное резьбой бюро с зеркалом, с урнами, с лирами, с гениями.
Но бабушка завесила зеркало. «Мешает писать, когда видишь свою рожу напротив», — говорила она.
Еще там был круглый стол, на котором она обедала, пила чай и кофе, да довольно жесткое, обитое кожей старинное же кресло с высокой спинкой рококо.
Бабушка, по воспитанию, была старого века и разваливаться не любила, а держала себя прямо, с свободной простотой, но и с сдержанным приличием в манерах, и ног под себя, как делают нынешние барыни, не поджимала: «Это стыдно женщине», — говорила она.
Какой она красавицей показалась Борису, и в самом деле была красавица.
Высокая, не полная и не сухощавая, но живая старушка. даже не старушка, а лет около пятидесяти женщина, с черными, живыми глазами и такой доброй и грациозной улыбкой, что когда и рассердится и засверкает гроза в глазах, так за этой грозой опять видно чистое небо. Над губами маленькие усики; на левой щеке, ближе к подбородку, родимое пятно с густым кустиком волос. Это придавало лицу ее еще какой-то штрих доброты.
Она стригла седые волосы и ходила дома по двору и по саду с открытой головой, а в праздник и при гостях надевала чепец; но чепец держался чуть-чуть на маковке, не шел ей и как будто готов был каждую минуту слететь с головы. Она и сама, просидев пять минут с гостем, извинится и снимет.
До полудня она ходила в широкой белой блузе, с поясом и большими карманами, а после полудня надевала коричневое, по большим праздникам светлое, точно серебряное, едва гнувшееся и шумящее платье, а на плечи накидывала старинную шаль, которая вынималась и выкладывалась одной только Василисой.
— Дядя Иван Кузьмич с Востока вывез, триста червонных заплатил: теперь этакой ни за какие деньги не отыщешь! — хвасталась она.
На поясе и в карманах висело и лежало множество ключей, так что бабушку, как гремучую змею, можно было слышать издали, когда она идет по двору или по саду.
Кучера при этом звуке быстро прятали трубки в сапоги, потому что она больше всего на свете боялась пожара, и куренье табаку относила — по этой причине — к большим порокам.
В доме, заслышав звон ключей возвращавшейся со двора барыни, Машутка проворно сдергивала с себя грязный фартук, утирала чем попало, иногда барским платком, а иногда тряпкой, руки. Поплевав на них, она крепко приглаживала сухие, непокорные косички, потом постилала тончайшую, чистую скатерть на круглый стол, и Василиса, молчаливая, серьезная женщина, ровесница барыни, не то что полная, а рыхлая и выцветшая телом женщина, от вечного сиденья в комнате, несла кипящий серебряный кофейный сервиз.
Машутка становилась в угол, подальше, всегда прячась от барыни в тени и стараясь притвориться опрятной. Барыня требовала этого, а Машутке как-то неловко было держать себя в чистоте. Чисто вымытыми руками она не так цепко берет вещь в руки и того гляди уронит; самовар или чашки скользят из рук; в чистом платье тоже несвободно ходить.
Когда ей велят причесаться, вымыться и одеться в воскресенье, так она, по словам ее, точно в мешок зашита целый день.
Она, кажется, только тогда и была счастлива, когда вся вымажется, растреплется от натиранья полов, мытья окон, посуды, дверей, когда лицо, голова сделаются неузнаваемы, а руки до того выпачканы, что если понадобится почесать нос или бровь, так она прибегает к локтю.
Василиса, напротив, была чопорная, важная, вечно шепчущая и одна во всей дворне только опрятная женщина. Она с ранней юности поступила на службу к барыне в качестве горничной, не расставалась с ней, знает всю ее жизнь и теперь живет у нее как экономка и доверенная женщина.
Они говорили между собой односложными словами. Бабушке почти не нужно было отдавать приказаний Василисе: она сама знала всё, что надо делать. А если надобилось что-нибудь экстренное, бабушка не требовала, а как будто советовала сделать то или другое.
Просить бабушка не могла своих подчиненных: это было не в ее феодальной натуре. Человек, лакей, слуга, девка — всё это навсегда, несмотря ни на что, оставалось для нее человеком, лакеем, слугой и девкой.
Личным приказом она удостоивала немногих: по домашнему хозяйству Василисе отдавала их, а по деревенскому — приказчику или старосте. Кроме Василисы, никого она не называла полным именем, разве уже встретится такое имя, что его никак не сожмешь и не обрежешь; например, мужики Ферапонт и Пантелеймон так и назывались Ферапонтом и Пантелеймоном, да старосту звала она Степан Васильев, а прочие все были: Матрешка, Машутка, Егорка и т. д.
Если же кого-нибудь называла по имени и по отчеству, так тот знал, что над ним собралась гроза:
— Поди-ка сюда, Егор Прохорыч, ты куда это вчера пропадал целый день? — или: — Семен Васильич, ты, кажется, вчера изволил трубочку покуривать на сеновале? Смотри у меня! Она грозила пальцем и иногда ночью вставала посмотреть в окно, не вспыхивает ли огонек в трубке, не ходит ли кто с фонарем по двору или в сарае?
Различия между «людьми» и господами никогда и ничто не могло истребить. Она была в меру строга, в меру снисходительна, человеколюбива, но всё в размерах барских понятий. Даже когда являлся у Ирины, Матрены или другой дворовой девки непривилегированный ребенок, она выслушает донесение об этом молча, с видом оскорбленного достоинства; потом велит Василисе дать чего там нужно, с презрением, глядя в сторону, и только скажет: «Чтоб я ее не видала, негодяйку!» Матрена и Ирина, оправившись, с месяц прятались от барыни, а потом опять ничего, а ребенок отправлялся «на село».
Заболеет ли кто-нибудь из людей — Татьяна Марковна вставала даже ночью, посылала ему спирту, мази, но отсылала на другой день в больницу, а больше к Меланхолихе, доктора же не звала. Между тем чуть у которой-нибудь внучки язычок зачешется или брюшко немного вспучит, Кирюшка или Влас скакали, болтая локтями и ногами, на неоседланной лошади, в город, за доктором.
Меланхолихой звали какую-то бабу в городской слободе, которая простыми средствами лечила «людей» и снимала недуги как рукой. Бывало, после ее леченья, иного скоробит на весь век в три погибели, или другой перестанет говорить своим голосом, а только кряхтит потом всю жизнь; кто-нибудь воротится от нее без глаза или без челюсти — а всё же боль проходила, и мужик или баба работали опять.
Этого было довольно и больным, и лекарке, а помещику и подавно. Так как Меланхолиха практиковала только над крепостными людьми и мещанами, то врачебное управление не обращало на нее внимания.
Кормила Татьяна Марковна людей сытно, плотно, до отвала, щами, кашей, по праздникам пирогами и бараниной; в Рождество жарили гусей и свиней; но нежностей в их столе и платье не допускала, а давала, в виде милости, остатки от своего стола то той, то другой женщине.
Чай и кофе пила непосредственно после барыни Василиса, потом горничные и пожилой Яков. Кучерам, дворовым мужикам и старосте в праздники подносили по стакану вина, ради их тяжелой работы.
Когда утром убирали со стола кофе, в комнату вваливалась здоровая баба, с необъятными, красными щеками и вечно смеющимся — хоть бей ее — ртом: это нянька внучек, Верочки и Марфиньки. За ней входила лет двенадцати девчонка, ее помощница. Приводили детей завтракать в комнату к бабушке.
— Ну, птички мои, ну, что? — говорила бабушка, всегда затрудняясь, которую прежде поцеловать. — Ну, что, Верочка? вот умница: причесалась.
— И я, бабенька, и я! — кричала Марфинька.
— Что это у Марфиньки глазки красны? не плакала ли во сне? — заботливо спрашивала она у няни. — Не солнышко ли нажгло? Закрыты ли у тебя занавески? Смотри, ведь ты разиня! Я ужо посмотрю.
Еще в девичьей сидели три-четыре молодые горничные, которые целый день, не разгибаясь, что-нибудь шили или плели кружева, потому что бабушка не могла видеть человека без дела — да в передней праздно сидел вместе с мальчишкой лет шестнадцати, Егоркой-зубоскалом, задумчивый Яков и еще два-три лакея, на помощь ему, ничего не делавшие и часто менявшиеся.
И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник был говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит, как будто ему было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего этого у него не было. Барыня назначила его дворецким за то только, что он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки не напивается, и не курит; притом он усерден к церкви.
Вернуться на предыдущую страницу
В бристоле жила старушонка что была так воспитана тонко
По Интернету (вконтакте, одноклассниках и на форумах) распространился следующий текст, много раз его встречала, а сегодня вспомнили в разговоре.
— Старухе-процентщице из романа Достоевского «Преступление и наказание» было 42 года.
— Маме Джульетты на момент событий, описанных в пьесе, было 28 лет.
— Марья Гавриловна из «Метели» Пушкина была уже немолода. Ей шёл 20 год.
— Ивану Сусанину на момент совершения подвига было 32 года (у него была 16-ти летняя дочь на выданье).
— Старикану кардиналу Ришелье на момент описанной в «Трёх мушкетерах» осады крепости Ла-Рошель было 42 года.
— Из записок 16-ти летнего Пушкина: «В комнату вошел старик лет 30-ти». Это был Карамзин.
Так вот.
Это все притянуто за уши и вообще неправда!
А чуть раньше говорится, что Джульетте нет ещё 14 лет:
Она ребенок. Ей в новинку свет
И нет еще четырнадцати лет.
— Марья Гавриловна из «Метели» Пушкина была уже немолода. Ей шёл 20 год.
Кто дал такое определение: «немолода»? Во всей повести не встречается ни слово «молода», ни «немолода».
Первоисточник о возрасте говорит только следующее:
«В конце 1811 года, в эпоху нам достопамятную, жил в своем поместье Ненарадове добрый Гаврила Гаврилович Р**. Он славился во всей округе гостеприимством и радушием; соседи поминутно ездили к нему поесть, попить, поиграть по пяти копеек в бостон с его женою, а некоторые для того, чтоб поглядеть на дочку их, Марью Гавриловну, стройную, бледную и семнадцатилетнюю девицу.»
Вспоминается неприличный анекдот про коров и двух быков: молодого и опытного. Так что угасание тут не в смысле старости, отнюдь.
Про пожилой возраст есть такая же «сенсация», но там не вникала, кроме того, что
— Лев Толстой в 83 года управлялся на поле с косой так, что за ним не могли угнаться молодые косцы.
Он умер в 82. Про молодых косцов не нашла. Единственное, подумала, что, может, его крестьяне намеренно не обгоняли графа?
В бристоле жила старушонка что была так воспитана тонко
***
Жил-был старичок из Гонконга,
Танцевавший под музыку гонга.
Но ему заявили:
«Прекрати это — или
Убирайся совсем из Гонконга!»
***
Один старикашка с косою
Гонялся полдня за осою.
Но в четвертом часу
Потерял он косу
И был крепко укушен осою.
***
Жил старик на развесистой ветке,
У него были волосы редки.
Но галчата напали
И совсем общипали
Старика на развесистой ветке.
***
Жил старик у подножья Везувия,
Изучавший работы Витрувия,
Но сгорел его том,
И он взялся за ром,
Ром-античный старик у Везувия.
***
Жил старик, по фамилии Плиски,
С головою не больше редиски.
Но, надевши парик,
Становился старик
Судьей, по фамилии Плиски!
***
Жил один старичок в Девоншире,
Он распахивал окна пошире
И кричал: «Господа!
Трумбаду, трумбада!» —
Ободряя народ в Девоншире.
***
Одна старушонка из Лоха
Себя развлекала неплохо:
Все утро сидела
И в дудку дудела
На кустике чертополоха.
***
Пожилой джентльмен из Айовы
Думал, пятясь от страшной коровы:
«Может, если стараться
Веселей улыбаться,
Я спасусь от сердитой коровы?»
***
Некий джентльмен в городе Дареме
Постоянно был мучим кошмарами.
Чтобы горю помочь,
Приходилось всю ночь
Освежать его пивом с кальмарами.
***
Жила-была дама приятная,
На вид совершенно квадратная.
Кто бы с ней ни встречался,
От души восхищался:
«До чего ж эта дама приятная!»
***
Жил мальчик из города Майена,
Свалившийся в чайник нечаянно.
Он сидел там, сидел
И совсем поседел,
Этот бывший мальчишка из Майена.
***
Жил мальчик вблизи Фермопил,
Который так громко вопил,
Что глохли все тетки
И дохли селедки,
И сыпалась пыль со стропил.
***
Один джентльмен втихомолку
Забрался на старую елку.
Он кушал пирог
И слушал сорок,
На ту же слетевшихся елку.
***
Жил один долгожитель в Пергаме,
Он Гомера читал вверх ногами.
До того дочитался,
Что ослаб, зашатался
И свалился с утеса в Пергаме.
***
Жил в Афинах один Стариканос,
Попугай укусил его за нос.
Он воскликнул: «Ах, так?
Сам ты попка-дурак!» —
Вот сердитый какой Стариканос!
***
Жил старик с сединой в бороде,
Восклицавший весь день: «Быть беде!
Две вороны и чиж,
Цапля, утка и стриж
Свили гнезда в моей бороде!»
***
Жил старик благородный в Венеции,
Давший дочери имя Лукреция.
Но она очень скоро
Вышла замуж за вора,
Огорчив старика из Венеции.
***
Говорил старичок у куста:
«Эта птичка поет неспроста».
Но, узрев, что за птаха,
Он затрясся от страха:
«Она вчетверо больше куста!»
***
Жил-был старичок у причала,
Которого жизнь удручала.
Ему дали салату
И сыграли сонату,
И немного ему полегчало.
***
Жила на горе старушонка,
Что учила плясать лягушонка.
Но на все «раз-и-два»
Отвечал он: «Ква-ква!»
Ох, и злилась же та старушонка!
***
Жил один старичок на болоте,
Убежавший от дяди и тети.
Он сидел на бревне
И, довольный вполне,
Пел частушки лягушкам в болоте.
***
Жил на свете разумный супруг,
Запиравший супругу в сундук.
На ее возражения
Мягко, без раздражения
Говорил он: «Пожалте в сундук!»
***
Жил-был старичок у канала,
Всю жизнь ожидавший сигнала.
Он часто в канал
Свой нос окунал,
И это его доконало.
***
Жил-был старичок между ульями,
От пчел отбивался он стульями.
Но он не учел
Числа этих пчел
И пал смертью храбрых меж ульями.
***
Жил-был старичок из Винчестера,
За которым погналися шестеро.
Он вскочил на скамью,
Перепрыгнул свинью
И совсем убежал из Винчестера.
***
Жил-был человек в Амстердаме,
Не чистивший шляпу годами.
Он в ней невзначай
Заваривал чай
И в ней же гулял в Амстердаме.
***
Жил общественный деятель в Триполи,
У которого волосы выпали.
Он велел аккуратно
Все их вставить обратно,
Озадачив общественность Триполи.
***
Принц Непальский покинул Непал
И в пути с парохода упал.
На запрос из Непала:
«Что упало, пропало!» —
Отвечало посольство в Непал.
***
Жил один джентльмен из Ньюкасла,
У которого трубка погасла.
Он сказал себе: «Тэк-с…»
Съел бульон и бифштекс.
Вот какой молодец из Нькасла!
(перевод Григория Кружкова)
1. Ли́мерик – стихотворный жанр английского происхождения, пятистишие абсурдистского содержания.
Композиция лимерика подчиняется строгим правилам:
в первой строке называется персонаж и место его происхождения (как правило, употребляется географическое название: например, «Экспансивная леди из Ланса» или «Симпатичная леди с Атлантики»);
во второй повествуется о том, что этот персонаж сделал, что с ним случилось или какова его особенность;
дальнейшее изложение рассказывает о последствиях его действий или свойств;
первая строка рифмуется с четвертой и пятой, третья рифмуется с четвертой (схема «AABBA»);
третья и четвертая строки на одну стопу короче остальных;
финалы первой и последней строки одинаковы. (вернуться)
Григорий Кружков
© 2011–2021 Григорий Кружков написал
Д. сделала
Жил один старичок Из Эдварда Лира
Мистер Йонги-Бонги-Бой
В том краю Караманджаро,
Где о берег бьет прибой,
Жил меж грядок с кабачками
Мистер Йонги-Бонги-Бой.
Старый зонт и стульев пара
Да разбитая гитара —
Вот и все, чем был богат,
Проживая между гряд
С тыквами и кабачками,
Этот Йонги-Бонги-Бой,
Честный Йонги-Бонги-Бой.
Как-то раз, бредя устало
Незнакомою тропой,
На поляну незабудок
Вышел Йонги-Бонги-Бой.
Там средь курочек гуляла
Леди, чье лицо сияло.
«Это леди Джингли Джоттт
Белых курочек пасет
На поляне незабудок», —
Молвил Йонги-Бонги-Бой,
Мудрый Йонги-Бонги-Бой.
Обратясь к прекрасной даме
В скромной шляпке голубой,
«Леди, будьте мне женою, —
Молвил Йонги-Бонги-Бой.
Я мечтал о вас ночами
Между грядок с овощами;
Я годами вас искал
Между пропастей и скал;
Леди, будьте мне женою!» —
Молвил Йонги-Бонги-Бой,
Пылкий Йонги-Бонги-Бой.
«Здесь, в краю Караманджаро,
Где о берег бьет прибой,
Много устриц и омаров
(Молвил Йонги-Бонги-Бой).
Старый зонт и стульев пара
Да разбитая гитара
Будут вашими, мадам!
Я на завтрак вам подам
Свежих устриц и омаров», —
Молвил Йонги-Бонги-Бой,
Щедрый Йонги-Бонги-Бой.
Леди вздрогнула, и слезы
Закипели, как прибой:
«Вы немножко опоздали,
Мистер Йонги-Бонги-Бой!
Ни к чему мечты и грезы,
В мире много грустной прозы:
Я любить вас не вольна,
Я другому отдана,
Вы немножко опоздали,
Мистер Йонги-Бонги-Бой,
Милый Йонги-Бонги-Бой!
Мистер Джотт живет в столице,
Я с ним связана судьбой.
Ах, останемся друзьями,
Мистер Йонги-Бонги-Бой!
Мой супруг торгует птицей
В Англии и за границей,
Всем известный Джингли Джотт;
Он и вам гуся пришлет.
Ах, останемся друзьями,
Мистер Йонги-Бонги-Бой,
Славный Йонги-Бонги-Бой!
Вы такой малютка милый
С головой такой большой!
Вы мне очень симпатичны,
Мистер Йонги-Бонги-Бой!
Если б только можно было,
Я б решенье изменила,
Но, увы, нельзя никак;
Верьте мне: я вам не враг,
Вы мне очень симпатичны,
Мистер Йонги-Бонги-Бой,
Милый Йонги-Бонги-Бой!»
Там, где волны бьют с размаху,
Где у скал кипит прибой,
Он побрел по краю моря,
Бедный Йонги-Бонги-Бой.
И у бухты Киви-Мяху
Вдруг увидел Черепаху:
«Будь галерою моей,
Увези меня скорей
В ту страну, где нету горя!» —
Молвил Йонги-Бонги-Бой,
Грустный Йонги-Бонги-Бой.
И под шум волны невнятный,
По дороге голубой
Он поплыл на Черепахе,
Храбрый Йонги-Бонги-Бой;
По дороге невозвратной
В край далекий, в край закатный.
«До свиданья, леди Джотт», —
Тихо-тихо он поет,
Вдаль плывя на Черепахе,
Этот Йонги-Бонги-Бой,
Верный Йонги-Бонги-Бой.
А у скал Караманджаро,
Где о берег бьет прибой,
Плачет леди, восклицая:
«Милый Йонги-Бонги-Бой!»
В той же самой шляпке старой
Над разбитою гитарой
Дни и ночи напролет
Плачет леди Джингли Джотт
И рыдает, восклицая:
«Милый Йонги-Бонги-Бой!
Где ты, Йонги-Бонги-Бой?»
Донг С Фонарем На Носу
Когда тьмою и мглою кромешной объят
Злоповедный Грамбулинский Бор,
Когда гулкие волны о скалы гремят
И тяжелые, мрачные тучи висят
Над вершинами Знудских Гор, —
Тогда, сквозь этот жуткий мрак,
Какой-то брезжит светлый знак,
Какой-то слабый огонек,
Пронзая веером лучей
Густую черноту ночей,
Во тьме блуждает без дорог,
Далек и одинок.
То шевельнется, то замрет,
То снова медленно ползет,
Как светлячок, среди стволов
Гигантских Буков и Дубов.
И те, кто зрят в полночный час
С высоких Башен и Террас
Тот слабый огонек в лесу,
Тревожно ударяют в гонг
И восклицают: «Это Донг! —
Это Донг!
Это Донг!
Это Донг С Фонарем На Носу!»
Было время —
Не знал он ни горя, ни зла,
Жизнь его беспечально и вольно текла,
Но приплыли джамбли туда в решете
(Это были те самые! самые те!) —
И высадились возле Зиммери-Фид,
Где омары столь аппетитны на вид
И прибой возле скал так бурлит и шумит,
Словно чайник кипит на плите.
Там они танцевали все ночи и дни
И песню волшебную пели они:
Далеко-далеко,
И доплыть нелегко
До страны, где на горном хребте
Синерукие джамбли над морем живут,
С головами зелеными джамбли живут.
И ушли они вдаль в решете!
И была среди джамблей Дева одна —
С волосами зелеными, словно волна,
И руками синими, как небосвод;
Рядом с Девою милой ночь напролет
Очарованный Донг водил хоровод.
Но ужасный день наступил;
И уплыли джамбли в море опять,
И остался Донг одиноко стоять
(Созерцая пустынную водную гладь) —
Неприкаян, дик и уныл.
Он глядел и глядел до боли в очах
На далекий парус в закатных лучах
(А прибой между скал все кипел),
Он мычал и стонал, он томился и чах
И песню джамблей он пел:
Далеко-далеко,
И доплыть нелегко
До страны, где на горном хребте
Синерукие джамбли над морем живут,
С головами зелеными джамбли живут.
И ушли они вдаль в решете!
А когда догорела заката кайма,
Он вздохнул и воскликнул: «Увы!
И последние выдуло крохи ума
Из несчастной моей головы».
И пошел он скитаться все дни напролет
Среди скал и холмов, лесов и болот,
Распевая: «В каком отыщу я краю
Синерукую милую Деву мою?
У каких берегов и озер
За грядою неведомых гор?»
Так, на тоненькой дудке свистя и пища,
Он скитается, милую Деву ища.
И чтоб ночью не сбиться с пути,
Он надрал коры осин и берез
И сплел себе удивительный Нос,
Вот уж истинно замечательный Нос —
Такого нигде не найти! —
И покрасил его яркой сурьмой,
И завязал на затылке тесьмой.
Этот Нос, как Башня, торчал на лице
И в себе заключал он фонарь на конце,
Освещающий мир
Через множество дыр,
Проделанных в этом огромном Носу;
Защищенный корой,
Чтобы ветер сырой
Его не задул в злоповедном лесу.
Так все ночи и дни напролет
Он блуждает средь гор, лесов и болот,
Этот Донг С Фонарем На Носу!
Пугая дудочкой ворон,
Уныл, истерзан, изнурен,
Все ищет, но не может он
Найти свою красу.
И те, кто зрят в полночный час
С высоких Башен и Террас
Тот беглый огонек в лесу,
Тревожно ударяют в гонг
И восклицают: «Это Донг!
Это он там блуждает в лесу! —
Это Донг!
Это Донг!
Это Донг С Фонарем На Носу!»
Лимерики
Жил-был старичок из Гонконга,
Танцевавший под музыку гонга.
Но ему заявили:
«Прекрати это — или
Убирайся совсем из Гонконга!»
Один старикашка с косою
Гонялся полдня за осою.
Но в четвертом часу
Потерял он косу
И был крепко укушен осою.
Жил старик на развесистой ветке,
У него были волосы редки.
Но галчата напали
И совсем общипали
Старика на развесистой ветке.
Жил старик у подножья Везувия,
Изучавший работы Витрувия,
Но сгорел его том,
И он взялся за ром,
Ром-античный старик у Везувия.
Жил старик, по фамилии Плиски,
С головою не больше редиски.
Но, надевши парик,
Становился старик
Судьей, по фамилии Плиски!
Жил один старичок в Девоншире,
Он распахивал окна пошире
И кричал: «Господа!
Трумбаду, трумбада!» —
Ободряя народ в Девоншире.
Одна старушонка из Лоха
Себя развлекала неплохо:
Все утро сидела
И в дудку дудела
На кустике чертополоха.
Пожилой джентльмен из Айовы
Думал, пятясь от страшной коровы:
«Может, если стараться
Веселей улыбаться,
Я спасусь от сердитой коровы?»
Некий джентльмен в городе Дареме
Постоянно был мучим кошмарами.
Чтобы горю помочь,
Приходилось всю ночь
Освежать его пивом с кальмарами.
Жила-была дама приятная,
На вид совершенно квадратная.
Кто бы с ней ни встречался,
От души восхищался:
«До чего ж эта дама приятная!»
Жил мальчик из города Майена,
Свалившийся в чайник нечаянно.
Он сидел там, сидел
И совсем поседел,
Этот бывший мальчишка из Майена.
Жил мальчик вблизи Фермопил,
Который так громко вопил,
Что глохли все тетки
И дохли селедки,
И сыпалась пыль со стропил.
Один джентльмен втихомолку
Забрался на старую елку.
Он кушал пирог
И слушал сорок,
На ту же слетевшихся елку.
Жил один долгожитель в Пергаме,
Он Гомера читал вверх ногами.
До того дочитался,
Что ослаб, зашатался
И свалился с утеса в Пергаме.
Жил в Афинах один Стариканос,
Попугай укусил его за нос.
Он воскликнул: «Ах, так?
Сам ты попка-дурак!» —
Вот сердитый какой Стариканос!
Жил старик с сединой в бороде,
Восклицавший весь день: «Быть беде!
Две вороны и чиж,
Цапля, утка и стриж
Свили гнезда в моей бороде!»
Жил старик благородный в Венеции,
Давший дочери имя Лукреция.
Но она очень скоро
Вышла замуж за вора,
Огорчив старика из Венеции.
Говорил старичок у куста:
«Эта птичка поет неспроста».
Но, узрев, что за птаха,
Он затрясся от страха:
«Она вчетверо больше куста!»
Жил-был старичок у причала,
Которого жизнь удручала.
Ему дали салату
И сыграли сонату,
И немного ему полегчало.
Жила на горе старушонка,
Что учила плясать лягушонка.
Но на все «раз-и-два»
Отвечал он: «Ква-ква!»
Ох, и злилась же та старушонка!
Жил один старичок на болоте,
Убежавший от дяди и тети.
Он сидел на бревне
И, довольный вполне,
Пел частушки лягушкам в болоте.
Жил на свете разумный супруг,
Запиравший супругу в сундук.
На ее возражения
Мягко, без раздражения
Говорил он: «Пожалте в сундук!»
Жил-был старичок у канала,
Всю жизнь ожидавший сигнала.
Он часто в канал
Свой нос окунал,
И это его доконало.
Жил-был старичок между ульями,
От пчел отбивался он стульями.
Но он не учел
Числа этих пчел
И пал смертью храбрых меж ульями.
Жил-был старичок из Винчестера,
За которым погналися шестеро.
Он вскочил на скамью,
Перепрыгнул свинью
И совсем убежал из Винчестера.
Жил-был человек в Амстердаме,
Не чистивший шляпу годами.
Он в ней невзначай
Заваривал чай
И в ней же гулял в Амстердаме.
Жил общественный деятель в Триполи,
У которого волосы выпали.
Он велел аккуратно
Все их вставить обратно,
Озадачив общественность Триполи.
Принц Непальский покинул Непал
И в пути с парохода упал.
На запрос из Непала:
«Что упало, пропало!» —
Отвечало посольство в Непал.
Жил один джентльмен из Ньюкасла,
У которого трубка погасла.
Он сказал себе: «Тэк-с…»
Съел бульон и бифшекс.
Вот какой молодец из Нькасла!
Баллада о великом педагоге
Он жил в заливе Румба-Ду,
Там, где растет камыш,
Сажал на грядках резеду,
Ласкал ручную мышь.
Дом был высок, а за окном —
Лишь океан и окоем.
Он был великий педагог,
Детишек лучший друг:
Кто честно выполнял урок
И грыз гранит наук,
Тем разрешал он рвать камыш
И позволял погладить мышь.
Но кто ученьем пренебрег,
Валяя дурака,
К тем он бывал ужасно строг:
Хватал их за бока
И, правым гневом обуян,
Швырял с утеса в океан.
Но чудо! дети в бездне вод
Не гибли средь зыбей,
Но превращались в стайки шпрот,
Плотвят и окуней.
O их судьбе шумел камыш
И пела песнь ручная мышь.
Баллада о Кренделе Йоке
Жил на самой вершине Сдобной Сосны
Некий Крендель Брендель Йок;
Он шляпу носил такой ширины,
Чтоб никто его видеть не мог.
Шире дюжины зонтиков шляпа была,
Лент и бантиков было на ней без числа,
И висели кругом колокольцы на ней,
Чтобы звоном веселым встречал он гостей,
Этот Крендель Брендель Йок.
Но гости не шли и не шли к нему,
И воскликнул Крендель Йок:
— Так к чему же мне пышность и сдобность к чему,
И джем, и крем, и творог?
Чем я думаю больше о жизни своей,
Тем становится мне все ясней и ясней,
Что безлюдны, как Арктика, эти места
И жизнь моя здесь холодна и пуста, —
Молвил Крендель Брендель Йок.
Но однажды слетели к Сдобной Сосне
Канарейка и Канарей.
— Ах, я видела это место во сне!
Милый друг, погляди скорей:
Вот так шляпа! В ней футов, наверное, сто;
Не построить ли нам в этой шляпе гнездо?
Мистер Крендель Йок, вы позволите тут,
На сосне, нам устроить уютный приют
Вдалеке от опасных зверей?«
А тотчас прилетели туда Свиристель,
Любопытная Сыть и Пчела,
Голенастая Цапля и маленький Шмель,
И Улитка туда приползла.
И припрыгал мышастый-ушастый Ням-Ням,
И все хором взмолились: — Позвольте же нам
На краю этой шляпы прекрасной у вас
Приютиться на время — на век иль на час,
Ибо здесь только жизнь весела!
А за ними — Сова и Малайский Медведь,
Перепелка и Снежный Вьюрок,
Озабоченный Рак, Не Умеющий Петь,
И Поббл Без Пальцев Ног,
И Слоненок, рожденный в Цейлонском Лесу,
И трагический Донг с Фонарем на Носу;
И все просят одно: мол, позвольте нам тут,
В вашей шляпе, устроить приятный уют
Мистер Крендель Брендель Йок!
И подумал тогда, и сказал себе так
Этот Крендель Йендель Йок:
«То-то будет на Сдобной Сосне кавардак,
Когда все прилетят на чаек!»
И всю ночь до утра под Лимонной Луной
Танцевали и пели они под сосной,
И шумели вразброд, и кричали: ура! —
И счастливы были всю ночь до утра,
Пока Рак не подул в свой Свисток!
Дядя Арли
Помню, помню дядю Арли
С голубым сачком из марли:
Образ долговяз и худ,
На носу сверчок зеленый,
Взгляд печально-отрешенный —
Словно знак определенный,
Что ему ботинки жмут.
С пылкой юности, бывало,
По холмам Тинискурала
Он бродил в закатный час,
Воздевая руки страстно,
Распевая громогласно:
«Солнце, солнце, ты прекрасно!
Не скрывайся прочь от нас!»
Точно древний персианин,
Он скитался, дик и странен,
Изнывая от тоски:
Грохоча и завывая,
Знания распространяя
И — попутно — продавая
От мигрени порошки.
Как-то, на тропе случайной,
Он нашел билет трамвайный,
Подобрать его хотел:
Вдруг из зарослей бурьяна
Словно месяц из тумана,
Выскочил Сверчок нежданно
И на нос к нему взлетел!
Укрепился — и ни с места,
Только свиристит с насеста
Днем и ночью: я, мол, тут!
Песенке Сверчка внимая,
Дядя шел не уставая,
Даже как бы забывая,
Что ему ботинки жмут.
И дошел он, в самом деле,
До Скалистой Цитадели,
Там, под дубом вековым,
Он скончал свой подвиг тайный:
И его билет трамвайный,
И Сверчок необычайный
Только там расстались с ним.
Так он умер, дядя Арли,
С голубым сачком из марли,
Где обрыв над бездной крут;
Там его и закопали
И на камне написали,
Что ему ботинки жали,
Но теперь уже не жмут.