топография романа город скотопригоньевск скит монастырь
../../Экзистенциальное путешествие из Скотопригоньевска в М-ск*
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
/А.С.Пушкин. «Свободы сеятель пустынный»/
Рождение «Братьев Карамазовых» из духа Старой Руссы
В 1870-е годы семейство Достоевских проводило летние месяцы в Старой Руссе. В 1873 году их пристанищем стал просторный и удобный дом отставного подполковника Александра Карловича Гриббе. Он и поныне стоит недалеко от живописного слияния двух рек. Из его окон виден возвышающийся на стрелке древний, многоглавый красавец собор. На удивительной по своей красоте набережной, усаженной гигантскими ивами, в непосредственной близости от трех старинных церквей времен чуть ли не Куликовской битвы из духа Старой Руссы родились «Братья Карамазовы». В этом доме на набережной Достоевский поселил Федора Павловича Карамазова. В его стенах и вокруг него разыгрались основные события романа, занимающего сегодня одно из главных мест в мировом россиеведении.
Благодаря всему этому и еще многому другому старорусское социокультурное пространство обрело то особое качество, которое можно назвать «достоевскоцентричностью». Возник совершенно особый микромир, отмеченный былым присутствием в нем величайшего из русских гениев, памятью о его личности и любовью к его наследию. И, подобно тому, как петербургские улицы, каналы, набережные и мосты вводят нас в ту неповторимую атмосферу, внутри которой живут герои «Белых ночей», «Преступления и наказания», «Идиота», так и старорусский ландшафт позволяет ощутить веяние духа «Братьев Карамазовых».
Несмотря на всю его провинциальность, старорусский мирок времен царствования Александра II не производил впечатления социокультурной теснины, куда его обитатели загнаны жизненными обстоятельствами. Да и сам Достоевский, пребывая в нем, не чувствовал себя узником глуши, равноудаленной от обеих столиц. Его творческое «я» не требовало здесь для себя «воздуха», как требовал его обитавший в Петербурге герой «Преступления и наказания». Здесь, в провинции, «воздуха» писателю вполне хватало. Жизненный мир Старой Руссы был в его глазах полем тех же самых исторических, социальных, нравственных, духовных напряжений, что и большой всероссийский мир. Глубинным писательским чутьем он ощущал здесь те же самые подспудные брожения, что давали о себе знать по всей России.
Примечательно, что Старая Русса, ставшая у Достоевского основным местом проживания семейства Карамазовых, получила в романе не слишком благозвучное название Скотопригоньевска. Ответить на вопрос, почему так произошло, не легко. Самый простой ответ обычно ограничивается указанием на то, что в Старой Руссе времен Достоевского, в десяти минутах ходьбы от его дома находился так называемый Скотопригоньев рынок, куда крестьяне и перекупщики пригоняли на продажу домашний скот и прочую живность. Но эта незамысловатая версия, не требующая особых усилий для ее осмысления, при всей ее уместности и даже обязательности, явно не достаточна. Она с неизбежностью рождает новые вопросы.
Спрашивается, почему писатель с богатейшим творческим воображением, мастер изобретать для своих героев чрезвычайно красноречивые фамилии, в данном случае не потрудился дать городку Карамазовых более благопристойное наименование? Столь нелестное, малоэстетичное, носящее метафорически снижающий, уничижительный характер, обладающее чуть ли не разоблачительным звучанием, оно, вероятно, должно было значить что-то особенное, выходящее за непосредственные пределы заурядного провинциального топонима.
Можно предположить, что красноречиво-двусмысленное слово Скотопригоньевск вполне может свидетельствовать об определенных особенностях человеческого существования внутри охватывающего его пространства (топоса), указывать на некие сущностные свойства его обитателей, кодировать определенные текстовые и внетекстовые реалии, требующие отдельного углубленного осмысления. По всей видимости, в нем должна присутствовать достаточная степень тождества знака и значения, слова и референта, номинации и денотата.
В отличие от щедринского города Глупова, являющегося чистейшим авторским вымыслом и не имеющего конкретного прообраза, с которого он мог бы быть хотя бы частично списан художником-литератором, у Скотопригоньевска такой прообраз есть. Это реальный уездный городок Новгородской губернии, обладающий множеством конкретных пространственно-временных признаков, имеющий своё неповторимое лицо, свою задокументированную биографию, погруженный в прошлое и настоящее, в реальную историю и в совершенно определенный тип социальности.
У истоков скотопригоньевской цивилизации
Достоевский не счел нужным применять биографический метод к этому своему герою, и городок Карамазовых, в отличие от прочих ведущих персонажей, остался без биографии. Сейчас, спустя много времени, можно сказать, что это была не промашка, а очень верный авторский ход. Если бы писатель потрудился над такой биографией и Скотопригоньевск удостоился бы, подобно городу Глупову, подробного исторического очерка, то это бы лишило его ряда важных свойств. В первую очередь исчезло бы всё то, что по сей день придаёт его названию что-то вроде метафизической ауры, окрашивает его мысленный образ в социально-мистические, устрашающе зловещие тона. Не имея конкретной биографии, он обрел обобщенные черты города-символа, а с ними и способность выполнять в последующие времена в различных сферах гуманитарного дискурса несравнимо большее число функций, чем щедринский Глупов.
Сегодня Скотопригоньевск воспринимается в пространстве этого дискурса как масштабный знаковый комплекс с многими смысловыми измерениями, явными и скрытыми коннотациями и с необъятным социокультурным контекстом, неуклонно расширяющимся и отбрасывающим на сам топоним всё новые семантические тени и аксиологические блики.
В своей роли ценностно-смыслового конструкта, переменной семиотической величины Скотопригоньевск достоин самого серьезного внимания со стороны современного гуманитарного сознания. Он действительно обладает большим смыслопорождающим потециалом. Впрочем, для его способности генерировать новые социокультурные смыслы характерна импульсивность. Сегодня нам доподлинно известно, сколь разной она была в конце XIX века, в середине и на исходе XX столетия.
После выхода романа в свет гуманитарная новизна топонимического смыслообраза стала зависеть не столько уже от текста, сколько от контекста и от способностей аналитиков фиксировать семантические интерференции, а также возникающие интерпретационные коллизии и направлять их в то русло гуманитарной рефлексии, где происходило бы не растрачивание понимания, а приращение смыслов.
В литературном топониме оказался заключен некий социокультурный код, позволяющий видеть в Скотопригоньевске, в сопровождающей и окружающей его текстово-внетекстовой реальности что-то вроде метафорически окрашенного символа всего российского мира. Ведь в изначальном поле его смыслов присутствуют не только провинциальность, являющаяся его главным атрибутом, но и элементы столичности, и даже европеизма. На это указывают непосредственные, жизненно-бытовые связи героев романа с Петербургом и Европой, а также то немаловажное обстоятельство, на которое указал С. Н. Булгаков, заметивший, что в маленьком городке, где живут Карамазовы, бьется пульс мировой мысли.
Зрительно-звуковой образ топонима, его грубоватая колористика энергично подталкивают мысль читателя в достаточно определенном направлении. Они заставляют предположить, что обитателям российского провинциального городка присущи черты отнюдь не возвышенного свойства. Метафорические коннотации, отсылающие к образам понурого рабочего скота, а также скота, гонимого на убой, если они связаны с человеческими сообществами, указывают на способность этих сообществ проваливаться из сравнительно цивилизованной, «искусственной» среды в бездны докультурной, внекультурной «естественности» скотских состояний и зверских отношений. Достоевскому это свойство людей открылось еще во времена пребывания в сибирской каторге. В «Записках из мертвого дома» он писал о нем. Мысль о том, что даже «самый лучший человек может огрубеть и отупеть… до степени зверя», не покидала его и во время создания «Братьев Карамазовых».
Когда Достоевский перенес обычный рыночный топоним в совершенно новую смысловую среду социально-философского романа, когда, спустя много лет, русское гуманитарное сознание обогатилось сумрачными коннотациями, обусловленными известными историческими мутациями российского мира, то грубовато-простонародное слово с безобидной семантикой и непритязательной аксиологией превратилось во впечатляющий смысловой концентрат, в многозначительный символ, в морально-политическую метафору мощной обличительно-саморазоблачительной силы. Топоним оказался словом-айсбергом. Обнаружилось, что наименее ценна в нем видимая часть, отсылавшая к старорусскому Скотопригоньеву рынку. Она почти сразу перестала вызывать какой-либо особый интерес. Но зато другие смысловые пласты, поначалу скрытые, начали постепенно всплывать на поверхность. Стало открываться такое, что и в голову не могло придти ни одному старорусскому обывателю, регулярно посещавшему Старопригоньев рынок. Впрочем, от читателей 1880-х, когда роман «Братья Карамазовы» явился во всей полноте авторского замысла, эти смысловые глубины, скорее всего, также были скрыты. Лишь после того, как время, история основательно потрудились в том разрушительном направлении, которого так опасался создатель романа, пугающий смысл литературного топонима начал проясняться, расширяться, углубляться, пока не достиг нынешней степени полноты и очевидности.
Сегодня, когда герменевтические ресурсы антропоморфных, «машиноморфных», «социоморфных» и прочих метафор нынешнего социального мира, продолжающего «лежать во зле», успели в значительной степени исчерпаться, то «зооморфно-скотоморфная» метафора авторитарно-коммунитарного мироустройства, найденная когда-то Достоевским, оказалась весьма кстати. Ее вполне можно поставить в тот же ряд, где ныне пребывают такие «украшения» нашего социально-политического языка, как «крысарий» и «человейник» А. Зиновьева, а также прочие лингвистические зеркала, смотрясь в которые, современный мир узнает себя. Почерпнутая не из развязно-ругательского лексикона раздраженных публицистов, имеющая солидную генеалогию, приличный культурно-исторический возраст, она способна многое поведать и объяснить не только профессиональным литературоведам, но и прочим субъектам современной культурной, социальной, политической жизни и в первую очередь тем, кто склонен тешить себя успокоительными иллюзиями, будто архипелаг Скотопригоньевск бесследно погрузился на историческое дно, подобно древней Атлантиде.
В пространстве того дескриптивно-аналитического дискурса, который сегодня именуют россиеведением, слово Скотопригоньевск вправе занимать место фундаментальной дескриптивной единицы. Метафорическая насыщенность этой единицы такова, что позволяет ей производить тот особый эффект, в результате которого гуманитарное сознание как бы выдвигается из темного тоннеля на освещенное пространство. Однако здесь его поджидают некоторые затруднения, требующие дополнительных аналитических усилий.
Дело в том, что провокативно-эпатажная смысловая начинка топонима такова, что поднимает его до уровня социально-исторической парадигмы, маркирующей эпоху, чья собственная провокативность и эпатажность были запредельными. Но в новых исторических условиях начала третьего тысячелетия кое-что изменилось. Ныне титаны богоборческого модернизма и стратеги брутального тоталитаризма уже сошли со сцены, а их сменили юркие и суетливые наследники с мелкими чертами политических эпигонов. Зловещая идея имперского Скотопригоньевска, некогда залитого кровью, как великим потопом, отодвинулась в прошлое и утратила значительную толику своей мрачной ауры. Новые поколения уже не соприкасаются с ней непосредственно, а узнают о ней и ее воплощениях в основном через опосредующие звенья художественно-документального характера. При этом они чувствуют себя окруженными чем-то вроде противоударных, смягчающих подушек. Изготовленные не из надежных материалов защитно-правового характера, а всего лишь из таких эфемереид, как способность времени затягивать раны, человеческая склонность к забыванию, нежелание людей расстраивать себя неприятными воспоминаниями и т. д. и т. п., эти подушки, несмотря на их очевидную ненадежность, отчего-то многих устраивают. И вот тут обнаруживается самое интересное. Оказывается память о скотопригоньевском периоде евразийской цивилизации успела прочно закрепиться в механизмах социальной наследственности и приобрела новые формы, уже не скоротечные, а долговременные. Нынешние поколения уже не нуждаются в том, чтобы ими правили с помощью огня, железа и крови, чтобы их погоняли жезлами и бичами. Их деды и отцы, вымуштрованные прежними гуртоправами, передали потомству способность к послушанию, к политически корректным демонстрациям своей покорности. Теперь достаточно лишь негромкого окрика, чтобы массы дружно устремлялись в указанном направлении. При этом личность погонщика совершенно не важна. На его месте может быть кто угодно, масса всё равно останется послушной. Погонщик может спокойно уйти в долгосрочный отпуск, улететь на Луну, впасть в безвозвратную кому, процесс все равно будет идти своим прежним чередом. Для этого достаточно лишь регулярно озвучивать в эфире щёлканье бича. Благоприобретенные и передающиеся по наследству внутренние адаптивные механизмы пугливого самосохранения способны сами успешно справляться с путеводительской функцией. Погонщик уже давно переселился внутрь каждого отдельного политического животного, создавая у последнего иллюзию свободного передвижения по политическому выгону.
Несомненно, что Достоевский создал в «Бесах» и «Братьях Карамазовых» мифологему, обозначающую зачинающуюся цивилизацию нового типа с совершенно особым строем практической и духовной жизни. Эта мифологема у него постепенно разворачивалась через основные сюжетные линии его романов. Ее контуры постепенно прояснялись и становились всё более отчетливыми. Однако культурно-историческая жизнь бесовско-карамазовской мифологемы не ограничилась пределами литературного пространства. В последующие десятилетия денотату, обозначаемому словом Скотопригоньевск, удалось обрести поистине геополитические масштабы.
Из всего этого следует, что отнюдь не напрасно и не случайно Достоевский проявил «трагическое остроумие», когда не пожалел приютивший его тихий городок Старую Руссу и нарёк его Скотопригоньевском. Основаниями тому послужили не только интуитивные прозрения гения, угадавшего в настоящем уже начавшие проступать темные знаки грядущего, но и вполне конкретные факты старорусской жизни из не слишком отдаленного прошлого. Об этом последнем обстоятельстве следует сказать отдельно.
Достоверный случай массового одичания старорусских обывателей
Если задаться вопросом о том, какая связь существует между 1831 годом, 1880 годом и теми годами XX века, когда разыгралась историческая драма устрашающего самоистязания и самоистребления великого народа, то в контексте разговора о старорусском Достоевском и о его пророческих романах эта связь не только обнаружится со всей отчетливостью, но и не оставит никаких сомнений относительно своей природы.
Во время общероссийской эпидемии холеры, в июле 1831 г. в Старой Руссе вспыхнули беспорядки, обернувшиеся проявлениями непомерной жестокости и братоубийственным кровопролитием. Военные поселенцы 10-го военно-строительного батальона и присоединившиеся к ним горожане учинили расправу над военными и полицейскими чинами, а также над рядом ни в чем не повинных старорусских граждан.
Поражает та легкость, с которой многие из мещан перешли на сторону бунтовщиков, те невероятные метаморфозы, почти мгновенные превращения мирных обывателей в устрашающие подобия кровожадных зверей, готовых безжалостно терзать, истязать до смерти своих же сограждан, с которыми еще накануне они мирно общались. Как будто в людей вошла какая-то темная, злая, демоническая сила, взрывавшая личность изнутри, уничтожавшая ее человеческий облик, переходившая от одних к другим, вовлекавшая всё новых людей и неуклонно расширявшая пространство творимых злодеяний.
Спастись от волны безумств можно было только посредством какого-то, из ряда вон выходящего поступка, способного вызвать изумление бунтовщиков, но при этом не направленного против них. Так случилось с захваченным полковником Менделеевым. Его обыскали и обнаружили флакончик с лимонной кислотой, которую он, будучи очень полным, употреблял во время июльской жары для утоления жажды. Он, казалось, был обречен, поскольку толпа мгновенно поверила, что это та самая отрава, которую злоумышленники распространяют по уезду. Однако полковник на глазах у всех бестрепетно опрокинул содержимое флакона себе в рот и проглотил его. Произведя на всех сильное и отрезвляющее впечатление, он в результате остался жив.
«Народ-богоносец» или народ-богоборец?
Даже современного читателя, осведомленного об «окаянных» днях, годах и десятилетиях советской истории, потрясает описание того, как мирные старорусские обыватели, православные христиане почти мгновенно превратились в кровожадных, звероподобных громил. Спрашивается, почему во времена, когда еще не существовало подстрекательской большевистской пропаганды, они не устояли перед лицом тёмных, демонических искушений? Почему православная вера не удержала их от падения, от расчеловечивания?
Когда же в начале ХХ века у этого «народа-богоносца» запылала с четырех концов вся «святая Русь», и появились политические мошенники, пообещавшие ему коммунистические амбары, наполненные всевозможным добром, то народ ринулся за ними, забыв о Боге и своей вере. А «Святая Русь» сгорела дотла.
Скотопригоньевск, кровью умытый
Размышляя над феноменом старорусского бунта, невозможно не обратить внимания на ту любопытную нить, которая протянулась от него к Достоевскому. Выше отмечалось, что владельцем старорусского дома, который семья Достоевских поначалу снимала как дачу, а затем приобрела, был отставной подполковник А. К. Гриббе. В молодости он служил в аракчеевских военных поселениях. После выхода в отставку ему, обладавшему склонностью к литературным занятиям, удалось опубликовать в журнале «Русская старина» несколько очерков своих воспоминаний, в том числе статьи о старорусском бунте и Аракчееве. Номер журнала со статьей о бунте хранился в личной библиотеке Достоевского. Писатель, имевший с «добрым старичком» самые дружеские отношения, передававший ему приветы в своих письмах к жене в Старую Руссу, несомненно, читал воспоминания Гриббе и, возможно, обсуждал такое неординарное событие, как местный бунт, с его непосредственным свидетелем. Сведения, полученные из первых рук, обладали в глазах Достоевского особой ценностью. А если учитывать присущий ему повышенный интерес искушенного аналитика к разрушительным социальным эксцессам, то, вполне вероятно, что полученные сведения и впечатления были отложены им в один из уголков творческой памяти.
В «Братьях Карамазовых» Достоевский не пошел по пути прямой реконструкции событий старорусского бунта. В этом он не видел никакой необходимости. Ему важно было прописать контуры того характерного социального, морального типа, который был ему интересен и которому, как оказалось впоследствии, будущее принадлежало до такой степени, что он вполне мог претендовать на титул, если не «героя нашего времени», то главного героя надвигающихся времен.
Спустя много лет, в 1917 г., когда русский царь и его семья были уже арестованы, но еще живы, философ Василий Розанов записал характерную реплику встретившегося ему выходца из новгородской губернии (это вполне мог быть кто-то из жителей Старой Руссы): «…Старик лет 60 «и такой серьезный», Новгородской губернии, выразился: «Из бывшего царя надо бы кожу по одному ремню тянуть». Т. е. не сразу сорвать кожу, как индейцы скальп, но надо по-русски вырезывать из его кожи ленточка за ленточкой. И что ему царь сделал, этому «серьезному мужичку». Вот и Достоевский…»
Действительно, в «серьезном мужичке» из Новгородской губернии всё сошлось: и прошлое, и настоящее, и даже будущее. Обнаружились нити, тянущиеся из старорусского бунта 1831 года, через подполковника Гриббе к Достоевскому и «Братьям Карамазовым», а затем и к 1917 году. А уж с этого «серьезного мужичка» открывалась новая историческая глава, где страна погрузится в долговременный кошмар и превратится в настоящий, почти буквальный Скотопригоньевск. Новые поколения «серьезных мужичков», уверенных, что если Бога нет, то всё позволено, займутся тем, что, за неимением царя, на протяжении десятилетий станут «вырезывать из кожи ленточки» у других «серьезных мужичков» и «толочь в ступе» их жен и детей.
События российской (да и не только российской) истории показали, что стада, в которые способны превращаться «мирные народы», не одинаковы, не однородны. Одни оказались состоящими из тех, кто готов понуро избывать свою долю, а у других была совсем другая судьба. С этими, вторыми, происходило то, что описано в Евангелии от Луки, в истории о стаде свиней, в которых вселились бесы. Но в России ХХ века люди, с которыми это произошло, в отличие от тех свиней, не стремились к суициду, а начинали действовать в совершенно особом направлении. Движимые демонизированными мотивами, интересами, идеями, они становились уже не стадами, а стаями, состоящими не из животных, а зверей, готовых терзать, пожирать, уничтожать. Не их ли имел в виду Василий Розанов, когда писал о «свином рыле революции»?
Когда Достоевский посвятил этому, тогда еще только начинавшемуся высовываться, «рылу» своих «Бесов», то в результате получился роман не об уездном, а о губернском Скотопригоньевске, куда ворвалось стадо свиней с вошедшими в них демонами разрушения. Масштабы смертоносной деятельности, на которую они оказались способны, впечатлили современников. Но, как выяснилось впоследствии, они были ничтожны по сравнению с последующими разрушениями новой эпохи, когда уездные и губернские Скотопригоньевски слились в единую евразийскую геополитическую громаду.
Русский Эдип из Скотопригоньевска
Если уж ссылаться на греческую античность, то можно упомянуть еще и учение Аристотеля о четырех типах причин, господствующих в мире. Согласно автору «Метафизики», среди них весьма важную роль играет так называемая целевая причина. Ее своеобразие состоит в том, что она соединяет в себе свойства как причины, так и цели. Это делает ее похожей на что-то вроде намагниченного ориентира, который издалека действует притягательным образом на предмет, содержащий металл, и заставляет его устремляться к себе как к чему-то манящему, желанному. Топоним-символ, введенный Достоевским, оказался таков, словно писатель наделил его неумолимой притягательной силой долговременной целевой причины, побуждавшей широкие скотопригоньевские массы двигаться именно туда, где их должны были «резать или стричь».
Но, пожалуй, самое существенное здесь то, что данный проект утверждался уже не только на уровне коварной рефлексии интеллектуальных проходимцев, мнящих себя философскими новаторами (подобных опытов к тому времени было уже предостаточно и в Европе, и в России), а в глубинах коллективной души народа. Увы, душа была к этому вполне готова. Уже имелся диагноз, подтверждающий эту готовность. Поставленный еще в начале XIX века кудрявым и сладкоголосым певцом свободы, он оказался горьким пророчеством. Ведь не были же случайным поэтическим капризом эти пушкинские слова:
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.
Кто еще в России знал эту горькую правду о времени, которое действительно будет потеряно, и о мыслях и трудах, которые окажутся напрасно потрачены? Кто ее знал во времена Пушкина? А во времена Достоевского? Только впоследствии это знание, в котором оказалось слишком много печали и еще больше горечи, начало медленно прорастать робкими всходами рождающегося понимания того, кто мы, откуда мы и куда мы идём.
Человек из Скотопригоньевска, духовно выхолощенный, выпотрошенный, растративший всё, что только можно было растратить, зараженный всевозможными социальными порчами, оказался придавлен к земле непомерной тяжестью перенесенных испытаний. Но в отличие от библейского Иова, так же согбенного непомерными страданиями, он не славил Бога, а продолжал Его хулить.
Этот настрой не был случайным, поскольку христианство, вера, Бог оставались для них чем-то внешним, существующим помимо их творческого сознания. Библейская логика действующего проклятия и возмездия, обрушившегося на народ, оставивший Бога, была явлена им отнюдь не полностью, а лишь в той части, где открывались устрашающие следствия проклятия. Что же касается истинных причин, приведших это проклятие в действие, а также путей спасения от него, то ни у кого из них не было ясных представлений обо всем этом. Отсюда впечатление удручающей неполноты этой инфернографии, умалчивающей о самом главном и не уравновешивающей темную трансцендентность образами трансцендентности светлой.
В этом их разительное отличие от библейских пророческих книг, в которых за картинами грозных наказаний, тяжелейших испытаний израильского народа постоянно ощущается присутствие грозного, но милостивого Бога, способного как наказывать своих детей, так и прощать их, при условии их покаяния, очищения и духовного возрождения. Оттого в Библии и нет картин земного ада, потому что Бог в ней не покидает землю. Земной ад становится возможен лишь во тьме общего безверия, то есть там, где Бог скрывается за линией жизненного горизонта от утратившего веру народа. Когда же из уст неверующих писателей раздаются отчаянные вопрошания, похожие на библейский крик: «Сторож! сколько ночи? сторож! сколько ночи?» (Ис.21,11), то в общей тьме ни они, ни их неверующие читатели не слышат утешительного ответа, что, мол, хотя еще ночь, но уже близится утро.
Скотопригоньевск во мгле
Антропологическая катастрофа и теология страданий
А причина заключается в том, что страдания, как показывает опыт, исцеляют и духовно возвышают не всех и не всегда, а только тех и тогда, когда люди, потрясенные испытаниями, встают на путь покаяния, очищения, метанойи, открывают для себя мир высших ценностей, устремляются к абсолютным смыслам, обретают Бога, веру. Когда Бог становится главным средоточием внутренней жизни человека, утверждается в центре нее и уже не оставляет места для эстрадных, спортивных, политических и прочих идолов, тогда можно сказать, что перенесенные страдания действительно духовно исцелили и возвысили его.
В свое время страдания спасли Достоевского. Тюремное заточение, каторга, солдатчина и неустанный труд ума, души и духа открыли ему Бога, освободили от атеистических заблуждений, сделали истинным, а не номинальным христианином. Вера спасла его от той духовной слепоты, которой были поражены многие из его современников, она открыла ему глаза на то, что от них было скрыто, обострила его духовное зрение, дала возможность отличать истину от лжи. Не обрети он этой веры, мир не имел бы того Достоевского, который сегодня стоит в одном ряду с Данте и Шекспиром.
С теми, кто оказался внутри скотопригоньевской цивилизации, всё сложилось исключительно трагично. Миллионы людей, страдавших за ее оградой от страшных унижений, не пытались найти Бога и обрести истинную веру и потому духовно гибли. Лишь очень немногим удавалось уверовать или сохранить свою прежнюю веру, и для них перенесённые страдания действительно становились источником еще большего углубления их внутренней жизни.
Старая библейская истина гласит: Бог посылает страдания отдельным людям и целым народам, чтобы они очнулись, очистились и вышли из состояния духовного небытия. С кем такое пробуждение происходит, кто находит живого Бога и самого себя, тот обретает такой запас духовных сил, который уже не позволит ему духовно пасть.
Плач сына Исайи
Горький опыт перенесенных страданий способен приблизить не только отдельного человека, но и целый народ к той черте, где секуляризм заканчивается, где становится очевидной неспособность атеистического мышления объяснить сложнейшие перепады социальной истории, столь богатой катастрофами. И тогда перед ищущим духом открывается иное измерение бытия.
Когда-то П. Я. Чаадаеву открылась способность России преподносить миру великие уроки. У Александра Исаевича Солженицына эта мысль приобрела новый оттенок: уроки, преподносимые миру Россией, тяжелы и горьки. Но они могут стать поистине страшными, если она не встанет на путь покаяния и очищения. В этом случае страна и ее народ будут обречены на длительную агонию и гибель.
Это, второе, состояние не обещает народу ничего хорошего. Библейская книга «Плач Иеремии» свидетельствует о том, как ветхозаветный пророк Иеремия горько плакал и тосковал об участи своего народа, пораженного язвами коллективной греховности: «Тяжко согрешил Иерусалим, за то и сделался отвратительным; все прославлявшие его смотрят на него с презрением, потому что увидели наготу его; и сам он вздыхает и отворачивается назад. На подоле у него была нечистота, но он не помышляет о будущности своей, и поэтому необыкновенно унизился, и нет у него утешителя. (Плач. 1, 8-9).
В результате того, что ни покаяния, ни очищения не произошло, антропологическая катастрофа перешла в свою новую фазу. А. Зиновьев, у которого имелся свой взгляд на динамику этой катастрофы, обратил внимание на процессы дальнейших, усугубляющихся деформаций духовных структур у миллионов людей. В 1960-1970-е гг. брутальный социум стал превращаться в гигантское подобие какого-то фантастического крысария.
Коварство этих правил, которые фактически заменили традиционные нормы культуры, религии, нравственности, заключалось в том, что они отвечали самым примитивным свойствам человеческой природы и потому легко и быстро усваивались людьми, придавая им повышенную жизнеспособность, обеспечивая тех, кто делал на них ставку, быстрое восхождение по ступеням социальных иерархий.
Интеллектуальная нищета апостасийного дискурса
Внутри скотопригоньевской цивилизации, находившейся «под игом безумия», полным ходом шла не столько аккультурация (процесс социальных, ментальных, психологических, поведенческих изменений, возникавших в результате контактов и взаимодействий представителей разных социокультурных сфер), сколько декультурация, суть которой в том, что под прессами физического и духовного террора образовывалась бесформенная социальная масса, напоминающая усмиренное, покорное стадо безличных существ, гонимых безжалостными гуртовщиками.
При этом обнаружился парадокс, который до сих пор производит на аналитиков удручающее впечатления: совершалось глубокое погружение миллионов прессуемых властью скотопригоньевцев в ситуацию непонимания того, что происходило с ними и с их страной. Громада абсурдных по своему внешнему виду событий и фактов не поддавалась удовлетворительной расшифровке. Даже профессиональные интеллектуалы, чья мысль пыталась прорваться сквозь множество воздвигнутых властью идеологических нагромождений, постоянно претыкались, поскольку были не в силах объяснить происходящее никакими нормальными рациональными соображениями. Многие испытывали состояние эпистемологической фрустрации, т. е. некой оторопи и растерянности перед феноменом невиданной результативности воспитательной и истребительной механики адской социальной машины. Лишь временами это состояние прерывалось вспышками неких озарений, и тогда приоткрывались пространства дотоле неведомых смыслов. Но поскольку в этих озарениях присутствовало что-то религиозно-мистическое и они не вписывались в жесткие рамки общепринятых рационально-атеистических воззрений, то мысль не задерживалась на них и спешила в своих поисках вперед, вдоль магистралей секулярных смысловых рядов, уходя от этих проблесков света всё дальше и дальше. А страшная загадка скотопригоньевской модели мироустройства, тайна девиантной природы шигалевско-карамазовско-смердяковского проекта продолжала оставаться чем-то вроде непокоренной альпинистами Джомолунгмы.
Секулярное сознание, вначале советское, а теперь уже и постсоветское, до сих пор не может выбраться из лабиринта непонимания истинной сути того поворота, который произошел в исторической судьбы его народа в ХХ веке. Не помогает бесчисленное и постоянно возрастающее множество конкретных фактов по истории отечественного аутогеноцида. Даже интенсивное развитие в последние десятилетия таких, сравнительно новых, дисциплин, как историческая социология, социальная история, политическая социология, тоже пока не возымело действия и не произвело заметных изменений в этой области. Не прояснило сути дела и существенное обновление методологического инструментария современных социальных наук.
Самым же примечательным во всем этом является то, что от носителей секулярного сознания и поклонников методологического атеизма практически невозможно услышать каких-либо внятных объяснений касательно причин своей очевидной интеллектуальной немочи. Они продолжают, подобно белке, бежать в своём дискурсивном колесе, не продвигаясь ни на шаг вперед и довольствуясь различными паллиативными объяснительными конструкциями, ничуть не меняющими общую ситуацию глубинного непонимания сути величайшей из мировых антропологических катастроф.
Это, на первый взгляд, довольно странное сочетание интеллектуализма и простодушия обнаруживается в тех случаях, когда гуманитарное сознание самозамыкается в узких пределах сугубо рационалистического мироистолкования. Именно рационалисту оказывается недоступно понимание той древней истины, суть которой хорошо передаёт один из афоризмов Гете: «Природа не делится на разум без остатка». Если эту формулу расширить (что не только возможно, но и необходимо), то тогда получится, что и общество, и культура, и человек также не делятся на разум без остатка. Выходит, что за пределами рационалистической системы координат, а значит и за пределами компетенции гуманитария-рационалиста оказывается гораздо больше нерешенных проблем и непроясненных явлений, чем внутри нее.
Скотопригоньевский социально-политический мир, конечно же, не является исключением и так же не желает делиться на разум без остатка. Рационалист-атеист же, размахивающий своим секулярным знаменем, на котором выведено «Бог умер!», не желает с этим считаться. Доверяя лишь ограниченному набору привычных прямолинейных схематизмов, он демонстрирует то опасное простодушие, которое становится еще одной предпосылкой его интеллектуальных злоключений.
Если в ловушки попадали простые люди, не слишком образованные, не склонные к размышлениям и анализу и потому впадавшие в ступор глубокого недоумения, то это еще как-то можно понять. Но как объяснить, что в эти незатейливые силки, из которых потом невозможно было высвободиться, часто попадали образованные, мыслящие люди, профессиональные интеллектуалы с развитыми аналитическими способностями, умевшие, казалось бы, просчитывать наперед и свои собственные шаги, и шаги истории? Как объяснить, что они тоже непростительно часто не находили удовлетворительных, исчерпывающих ответов на свои недоуменные вопрошания?
Рационалистически-атеистические силки плетутся отнюдь не гениями. Нити-мысли, из которых они скроены, чаще всего отличаются вульгарной, грубой примитивностью. И, тем не менее, они исправно выполняют свои функции ловчих снастей. По сей день в них попадают достаточное число умов, убежденных в истинности гегелевская максимы «Всё действительное разумно». Благодаря их усилиям по сооружению всевозможных теоретических подпорок и по сей день рационалистические схемы скотопригоньевского проекта, хотя и трещат по всем швам, но всё никак не развалятся.
Могут ли слепые вести слепых?
Если секулярное сознание, при всей его гибкости и находчивости, до сих пор не может удовлетворительно объяснить истоки и причины превращения «народа-богоносца» в народ-самоубийцу, учинивший невиданный геноцид против самого себя, то для сознания религиозного, библейско-христианского в том не было и нет загадки. Если попытаться предельно коротко представить его позицию, то она будет выглядеть следующим образом: тьма, объявшая страну, означала, что от народа, отступившего от Бога и начавшего хулить Его, осквернять святыни, нарушать Его заповеди, Он отвернулся. В результате у всех, без исключения богоотступников (а их оказалось десятки миллионов) произошло тяжелое помрачение сознания, приведшее к невиданной по своим масштабам антропологической катастрофе.
Как малообразованные безбожники, так и высокообразованные атеисты, живущие, действующие, мыслящие в соответствии с принципом «Если Бога нет, то всё позволено», крайне редко предпринимают попытки разобраться в сути этого принципа. Его глубинная суть от них, как правило, скрыта. Ведь, чтобы добраться до неё, необходимо иметь представления о том, кто есть Бог, каково Его отношение к человеку, в чем суть предъявляемых Им требований и еще о многом другом. А поскольку сведения обо всем этом содержатся в Библии, то следует ее прочесть. А так как это чтение не простое и не лёгкое, и с первого раза многое понять не удастся, то прочитать ее надо не один раз. Одним словом, выстраивается целая череда очень непростых обязанностей, для осуществления которых у человека, воспитанного в атеистической семье, получившего атеистическое образование, живущего в атеистическом государстве, ежедневно, с утра до вечера атакуемого атеистическими СМИ, не находится ни желания, ни времени, ни сил. И он продолжает существовать в привычной для него уверенности, будто Бог, которого он совершенно не знает, скорее всего, вообще не существует. Ну, а поскольку Бога нет, то всё позволено.
Гуманитарное сознание с такими ориентациями не имеет в своём распоряжении строгой ценностной шкалы с надежными, т. е. абсолютными, универсальными оценочными критериями. Его носители предпочитают барахтаться в зыбкой трясине беспредельного релятивизма и безразмерного плюрализма, позволяющих оправдать всё, что угодно, дающих возможность сохранять благородное выражение физиономии даже тому, кто перед этим продал за копейку мать родную.
Если кому-либо из плеяды таких гуманитариев удается выбраться из своей хляби на подвернувшийся островок со сравнительно плотной концептуальной консистенцией и продемонстрировать свою находку, то это оказываются, как правило, всё те же старые и недобрые идеи из сферы скотопригоньевского дискурса, лишь переведенные на язык постмодернистской философии с ее апологией интеллектуального бродяжничества, жеманфишизма, социальной неприкаянности и оценочной вседозволенности. В результате подобных презентаций, которыми перенасыщены современные гуманитарные журналы, книги, конференции и диссертации, множество действительно жизненно важных вопросов остаются без ответов, а антропологическая катастрофа продолжает расширяться и углубляться.
«Виктории» и «конфузии» гуманитарного сознания
Если попытаться окинуть хотя бы самым общим взглядом пространство современного гуманитарного дискурса, то можно обнаружить самую прямую связь между неразгаданностью тайны карамазовского проекта мироустройства и возникновением новой загадки: почему Скотопригоньевск, после всего происшедшего с ним в ХХ веке, вместо того, чтобы стать приличным, цивилизованным социальным организмом, начал не выздоравливать от тяжелой болезни, а неуклонно превращаться в безнадёжного геополитического инвалида? В появлении этой загадки есть что-то роковое и мистическое, перед чем еще больше теряется секулярный рассудок отечественных интеллектуалов.
Бывают времена, когда вполне благополучно существуют такие формы культуры, как искусство для искусства или наука для науки. Но, подобные эпохи, как правило, быстротечны. Они продолжаются до того момента, пока вдруг из сфер простой, грубой, непричесанной жизни не начинает раздаваться либо властный зов, либо страдальческий вопль, либо жалобный стон, обращенные к тем, кто хоть что-нибудь понимает в этой жизни. В этих воплях-стонах звучат мольбы о помощи: искалеченные жизнью люди просят помочь им разобраться в том, что с ними происходит, кто они, откуда, куда идут, кто виноват, что делать и т.д. Иными словами, вырастает некая серьезная проблема, крупная задача, от которой гуманитарному сознанию невозможно увернуться. Неумолимая логика вещей начинает требовать серьезных размышлений и предельно ответственных решений.
И вот тут-то открывается, что перед лицом таких задач все навыки ведения искусных игр в постмодернистский бисер бесполезны. Весь рафинированный интеллектуализм, весь постмодернистский лоск вдруг тускнеют перед запросами и вызовами такого рода и как будто куда-то улетучиваются. На глазах у всех с гуманитарным сознанием начинает происходить нечто невообразимое. Оно бросается лихорадочно рыться в своём духовном (именно духовном, а не интеллектуальном) багажнике. Но поскольку тот отчего-то оказывается почти пуст, то ему ничего не остается, как ухватиться за какую-нибудь расхожую, желательно модную, теоретическую конструкцию. Оно поспешно навешивает на нее несколько наскоро скроенных интеллектуальных погремушек и бантиков, затем приторачивает к какой-нибудь старой, но еще способной двигаться теоретической телеге, и в конечном итоге выдвигает получившийся интеллектуальный продукт в качестве собственной версии ответа на вызов времени.
Именно так, к примеру, в лоне политической социологии родилась умопомрачительная модель «эффективного менеджмента», в которой его эталонной формой была объявлена сталинская социально-политическая стратегия. Создателей этого шедевра современной социальной мысли, похоже, мало смущает его скотопригоньевская генеалогия. Не беспокоит их и нескрываемая политическая ангажированность этой «концепции», и ее откровенный цинизм, и то, что она наносит серьезный урон духовному здоровью народа, и так уже безнадежно подорванному главным «эффективным менеджером» всех времен и народов и его эпигонами.
Спрашивается, чем могут помочь своему народу и отечеству политологи, философы, социологи, психологи и прочие гуманитарии, мыслящие и действующие подобным образом? Какие спасительные рекомендации способны они дать несчастным жертвам затянувшейся антропологической катастрофы, духовно выпотрошенным, утопающим в пороках, раздираемым бешеными страстями, ежедневно подстёгиваемыми продажными, аморальными СМИ? Что утешительного они могут сказать людям, которые уже успели совершить множество непоправимых ошибок, настрадаться от них и сделать несчастными других? Могут ли они указать на источник света, который способен осветить тёмное царство их душ и вывести эти души из тьмы?
Увы, чаще всего бывает так, что атеистически-материалистическая гуманитарная мысль бессильна помочь не только миллионам заблудших, но даже и самой себе. Ее носители, разработчики, проводники сами оказываются не в лучшем положении. Их собственные души и умы, пораженные безверием, сами мечутся в темных лабиринтах материализма, позитивизма, фрейдизма, феминизма, структурализма, деконструктивизма и прочих «измов». При этом истинные причины человеческих падений, страданий, а также причины собственных блужданий и метаний остаются скрытыми от них. Равно как скрытыми остаются и средства исцеления. Страдания продолжают не приносить должных плодов, не очищать и не возвышать, а лишь окончательно добивают. И подобно тому, как когда-то целые поколенья напрасно превратились в «исторический перегной» и «лагерную пыль», так и сегодня тщетно льются реки слёз, ломаются тысячи судеб, гибнет в бесславии и позоре несчетное множество душ и жизней, а гуманитарная мысль тщетно мечется в поисках выхода.
А ведь выход, между тем, существует. Когда-то академик А. А. Ухтомский любил приводить один характерный пример. Говоря о человеке, ищущем ответы на жизненно важные вопросы и не знающем, что этот спасительный ответ находится рядом, стоит лишь ему сделать решительный шаг в нужном направлении, ученый сравнивал его с децеребрированной лягушкой, у которой удалён головной мозг. Эта лягушка умирает от голода и жажды, будучи окружена пищей и водой. Просто она не знает, не понимает, что ей нужно сделать для собственного спасения.
Человек может обладать развитым интеллектом и, тем не менее, духовно гибнуть из-за того, что оказывается в экзистенциальной ловушке и не знает, как спастись. Ему может быть не ведом опыт тех, кто спасся в таких же обстоятельствах через веру. Он может и не подозревать, что именно она, вера, а не интеллект, является истинным спасательным кругом в сложнейших обстоятельствах и тяжелейших испытаниях, что без нее человек мало чем отличается от децеребрированной лягушки. Десятки миллионов скотопригоньевцев оттого погибли в гигантском политическом катаклизме, что у них не было этого спасательного круга. И напротив, духовно выживали, не ломались, не шли на дно те, у кого он был.
Политическая «борона», сконструированная скотопригоньевскими властями, была задумана с целью не только физического уничтожения миллионов. Ее функции были шире и заключались еще и в том, чтобы наносить человеческому «я» травмы и повреждения, несовместимые с нормальной духовной жизнью. Из-под зубьев этой бороны выползали почти насмерть изувеченные духовные калеки, не способные нормально ни чувствовать, ни мыслить. Это стало особенно хорошо видно позднее, уже на закате скотопригоньевской империи. Когда практика физического изничтожения масс почти прекратилась, то общее число духовных инвалидов в стране не стало уменьшаться, а напротив продолжало возрастать.
Вера и безверие служат ключевыми факторами, определяющими жизнь и судьбу человека. Вера страхует, защищает его от интервенций демонических структур. Безверие же оставляет его беззащитным перед ними и даже может придать всем его силам и способностям демоническую направленность.
И напротив, чем органичнее вера включена в жизненный мир человека, чем явственнее ее проявления, тем надежнее личность защищена от опасности демонизации своего внутреннего мира, тем успешнее совершаются выходы его «я» в трансцендентную беспредельность абсолютного, тем явственнее оно ощущает высветляющую действенность этих абсолютных ценностей и смыслов.
Признание человеком абсолютных смысловых, ценностных и нормативных величин даёт ему бесконечно много: он становится обладателем несомненного знания, т. е. знания, не поддающегося коррозии сомнения. Людвиг Витгенштейн сравнивал такое знание с железными дверными петлями. На них, как на прочных крепежах, держится вся система прочих знаний человека. Эти «петли» не позволяют ей рассыпаться, развалиться, перестать выполнять свои культурные функции.
Танатология духа и поэтика эпитафий
К концу эпохи советского модерна, когда закат скотопригоньевской цивилизации можно было наблюдать уже невооруженным глазом, очень кстати пришелся язык поэзии русского андеграунда. Он позволял воссоздавать безблагодатный внутренний мир массового барачно-коммунального человека, не имеющего представлений об истинных смыслах бытия, не знающего, для чего он существует, несчастного в своем духовном убожестве и не способного вразумительно ответить на вопросы кто он, откуда и куда идет.
Может быть, лучше всех эти поэтические реконструкции выстраивались у Игоря Холина, чьи герои, забытые Богом, ни на что не надеющиеся, изживали в коммунальном «подполье» свои незамысловатые жизни и в итоге удостаивались лишь эпитафий примерно такого вида:
Умерла в бараке 47 лет
Детей нет.
Работала в мужском туалете.
Для чего жила на свете?
Здесь зарыто Марусино тело.
Замуж не выходила,
Говорят, не хотела.
Сделала 22 аборта.
К концу жизни была похожа на черта.
В поэтическое сознание Холина входит настроение, которого не было и не могло быть в официально признанной поэзии. Это чувство богооставленности мира, в котором, как и во вселенной Иеронима Босха, нет живых существ, славящих Бога и радующих человека. Мир наполнен примитивными созданиями, безликими, чем-то напоминающими тени или мертвые души дантовского ада. Их окутывает густая и плотная метафизическая тьма.
Временами Холин готов признать, что существование его героев носит не просто низменный, но по-настоящему скотский характер. И даже самого себя он не всегда отделяет от них:
Я постепенно опускаюсь.
На дно
Туда
Где люди
Хрюкают
Мычат
И скотский образ жизни
Для них
Единственная форма
Существования…
Здесь уже нет никаких переносных смыслов, и о расчеловечивании человека говорится открыто и прямо. И вот эта-то буквальность произошедшей метаморфозы заставляет вспомнить о сходной антропологической катастрофе, пережитой некогда, еще в глубокой древности царем Навуходоносором.
И это не вымысел: специалисты, изучающие историю Вавилонской цивилизации, обнаружили, что в текстах эпохи Навуходоносора существуют никак не объясняемые их составителями содержательные пробелы касательно того периода, когда «царство отошло» от него, о чем и рассказывает Книга пророка Даниила.
Далеко не каждая личная трагедия, описанная в Библии, может расцениваться как антропологическая катастрофа. Так, драмы, связанные с испытаниями Иова и с семейными коллизиями царя Давида не были антропокатастрофами, поскольку ни Иов, ни Давид не утрачивали своей идентичности и их самосознание опиралось на веру в благую силу всемогущего Бога.
История Навуходоносора примечательна тем, что в ней присутствует ясное указание на существование действенного средства духовного исцеления. Согласно Библии, любой человек может вернуть себе духовное здоровье, если призовет Бога, уверует в Него, прославит Его Имя и будет исполнять Его заповеди. Это касается и целого народа, если тот оказался в состоянии богооставленности и желает духовно исцелиться.
Однако в советские времена ни поэты, ни писатели, ни ученые-гуманитарии не уделяли этому пути духовного исцеления никакого внимания. На то у них были свои причины, анализ которых потребовал бы отдельного разговора. Что же касается современных гуманитариев эпохи постмодерна, то преобладающая часть из них не хотят и слышать об этих простых, общедоступных, действенных и непреходящих средствах духовного исцеления, считая их несусветной архаикой.
Когда Виктор Пелевин решил поделиться с читающей публикой своим опытом сравнительной антропологии под названием «Зомбификация», он фактически завершил этим очерком более, чем столетний художественно-аналитический мониторинг динамики скотопригоньевской цивилизации. Начавшийся когда-то «Бесами» и «Братьями Карамазовыми», он рано или поздно должен был придти к своему историческому и логическому завершению.
Автор «Зомбификации» знал, о чем писал. Скотопригоньевский проект, разносторонне воплотившийся в жизни его прадедов, дедов, отцов и частично затронувший самого писателя, представляется ему не «черномагической белибердой», а реальнейшей из реалий. Применяемая Пелевиным компаративистская методология, отсылки к истории Гаити, перекличка этих материалов с историей СССР дают энергичный посыл и хорошую пищу для социально-антропологической рефлексии.
Вместе с четырехступенчатой процедурой в душу человека всё глубже и глубже внедрялись потребность соответствовать статусным требованиям и страх утратить приобретенный статус. Индивидуальное «я» становилось собственностью коллективного советского «мы», отдельным воплощением его духа, конкретной антропологической ипостасью этой нематериальной субстанции. В результате коммунистического воспитания, т. е. насильственной нивелировки всего строя индивидуальной психической и социальной жизни, возникал архаизированный тип человека-девианта, далеко уклонившегося от своей истинной сущности.
По правде говоря, следует отдать должное чувству юмора и языковой изобретательности писателя. Если вообразить фантастическую ситуацию, будто Салтыков-Щедрин продолжил описание истории города Глупова вплоть до последних десятилетий ХХ века, то он, скорее всего, с удовольствием бы разместил такой лозунг над глуповским вокзалом.
Рассказывая о том, как «зубчатый механизм» социальной магии, затягивал человека внутрь гигантской государственной машины, Пелевин практически подводит читателя к мысли о том, что речь идет не просто о социальной драме духовной деформации и обезличивания, но о религиозной трагедии, когда на корню изничтожалась сама возможность осознания человеком своей трансцендентной сути, своей связи с «мирами иными», своего высокого земного предназначения.
Здравствуй, остмодерн, или начало м-ской цивилизации
За прошедшие годы многое забылось. Фёдор Павлович, так и не покаявшийся в содеянном, жил веселой, распутной жизнью, пока не грянул гром и не совершилось второе, на этот раз уже почти эдиповское, преступление. Насильника настигло возмездие, Лизавета была отмщена, а орудием отмщения стал общий плод преступника и жертвы. Федор Павлович пал от руки своего сына Павла Федоровича. И в провиденциальной закольцованности их имён проступил знак уже давно уготованного, но до поры до времени откладывавшегося возмездия, окончательно замкнувшего кольцо судьбы.
Семя преступления породило преступление, зло породило зло, зло убило зло. И совершилось это не само собой, не путем случайных совпадений. Оба преступника, отец и сын, жившие так, как будто заповеди и законы Бога были прописаны не для них, мыслили, рассуждали и действовали в соответствии с принципом: «Раз Бога нет, то всё позволено». Но оба жестоко просчитались. Логика высшего воздаяния, направляемая отнюдь не человеческими усилиями, неуклонно прокладывала дорогу неотвратимому возмездию, и оно свершилось: «Отмщу врагам Моим и ненавидящим Меня воздам» (Вт.32,41)
История народов не является некой особой зоной, защищенной от действия трансцендентных сил, непроницаемой для законов высшей справедливости и божественного воздаяния. Бог вершит Своё правосудие и на территории карамазовской усадьбы, и в пределах маленького провинциального городка, где живет злосчастное семейство, и на бескрайних просторах скотопригоньевской цивилизации. А секулярный рассудок, поторопившийся опрометчиво заявить, что «Бог умер», обрекает себя на незавидную участь полуслепого наблюдателя: он видит только устрашающие результаты осуществляющегося возмездия, а сила, творящая его, от него скрыта. Он не видит, откуда на него сыпятся удары, и не понимает, что нужно сделать, чтобы предотвратить их, не знает, как защититься. Ему открывается страшная картина всё более усугубляющихся материальных, физических и духовных разрушений, а его мысль продолжает судорожно биться в тесных силках давно омертвевших тезисов и нелепо поставленных вопросов. Но ответов на эти вопросы он не находит. Мысль буксует, а Бог безмолвствует, потому что Ему не о чем говорить с теми, кто отверг Его. Богоборцы хотели быть предоставлены только самим себе, и Он предоставил их самим себе. И вот они, утомленные продолжительным взаимоистреблением, истощенные духовным голодом, невероятным по своей жестокости и долговременности, могут сегодня позволить себе только одно: с тупым недоумением и с непонятно к кому обращенной обидой наблюдать, как Скотопригоньевск, к которому они продолжают питать ностальгическую привязанность, разваливается у них на глазах и превращается в нечто, еще более отталкивающее.
Они видят, как на фоне исторического перемещения Скотопригоньевска из модерна в постмодерн, а точнее в специфическое состояние русского, восточного постмодерна-остмодерна, топоним утрачивает свой прежний грозный, брутальный смысл. Общее размягчение всего и вся настигает и его. Былая жесткая нормативность его звуковых и смысловых структур опадает. Слово начинает как бы медленно расползаться, терять многие из своих прежних свойств, становится похожим на подгнивающую со всех сторон, сыроватую, дурно пахнущую ветошь. Вместе со своим денотатом оно вступает в пору бесславного заката. И в этой медленной, но неуклонной динамике, когда в глубинах массового сознания совершается подспудный процесс утраты прежней идентичности и поиска новой, бывшая скотопригоньевская цивилизация, завершающая свой жизненный цикл и переходящая в новое качество, начинает требовать для себя иного имени.
Пребывающее в сленговом регистре эстетики низкого и вульгарного, отличающееся жаргонной анормативностью, наделенное снижающей оценочной экспрессией, а также саморазоблачительным, припечатывающим, пренебрежительно-презрительным смыслом, что и его предшественник, оно вполне схватывает те существенные перемены, что успели произойти и продолжают происходить с их общим денотатом, постепенно превращающимся в подобие тела, покинутого душой и потому уже разлагающегося у всех на глазах.
Несмотря на свою неблагородную, нелитературную природу, квазитопоним М-ск норовит прорваться в культуру, и это у него получается, поскольку он не аморфен, а несет в себе некую самостоятельную идею. В ней, разумеется, нет ничего одухотворяющего высокого, возвышенного. Это идея с отчетливо ощущаемым присутствием в ней духа танатоса, т. е. идея упадка, заката, распада, близящегося конца, надвигающейся смерти.
Смерть смерти рознь, и в случае с М-ском налицо свидетельство приближения отнюдь не героической, а довольно бесславной смерти, окрашенной совсем не в трагически-декадентские тона печальных и красивых увяданий древних цивилизаций. Здесь всё гораздо прозаичнее.
Бывает, что приближение конца исполнено достоинства, а в угасании присутствует какое-то своё, особое величие. Но бывает и иначе. В «Бесах», в главе «У Тихона» Ставрогин слышит от старца, уже знающего об его подлом преступлении, гнусном надругательстве над малолетней девочкой, неожиданный и убийственный приговор. Смысл его таков: в глазах всякого, кто прочтет исповедь Ставрогина, тот будет совершенно и безвозвратно изничтожен уже самой вопиющей некрасивостью этой грязной истории.
Самоназвание М-ск самоубийственно для денотата, повесившего его на себя. И убийственна здесь прежде всего отталкивающая некрасивость этого имени. Историческое угасание социального мира, где такие самоназвания быстро приживаются, не может быть возвышенно-трагическим. Корни этой некрасивости не только в настоящем, но и уходят глубоко в социально-историческую почву кончающейся цивилизации.
Вчерашнему Скотопригоньевску, чей народ так и не прошел через очистительное покаяние, никак невозможно трансформироваться ни в «Святую Русь», ни в четвертый Рим. Он с его мерзостью духовного запустения, не очистившийся от накопившейся внутри него скверны, гниющий, распространяющий нравственное зловоние, обречен превратиться именно в М-ск. Денотат, примеряющий на себя именно такое, некрасивое и бесславное имя, тем самым как бы говорит всем, что он практически уже смирился с уготованной ему, столь же некрасивой и бесславной судьбой, в финальной части которой он сам себе ставит исторический шах и мат.
Не об этих ли антропофагах из будущего писал в своем старорусском доме летними, по северному светлыми ночами отставной инженер-поручик Фёдор Достоевский? Не эти ли сытые, холёные, сравнительно образованные людоеды, о которых временами без особого удивления сообщают СМИ, привиделись писателю, когда из-под его пера возникли знаменитые строки: уничтожьте в человеке веру в Бога и в своё бессмертие и «тогда ничего уже не будет безнравственного, всё будет позволено, даже антропофагия»?
В тех случаях, когда человек из М-ска, еще не вставший на путь антропофагии, пытается размышлять, то его одолевает не декартовское рациональное сомнение, а всеобъемлющее недоверие по отношению ко всем проявлениям истины, красоты, добра, справедливости. В его глазах оптический принцип тотальной подозрительности предпочтительнее презумпции доверия Богу. Он фактически заявляет: не верю никому и ничему! А его рассудок, перечеркнувший все абсолютные смыслы, ценности и нормы, с лёгкостью превращаются в генератор демонических структур, стремящихся самодовлеть и господствовать.
Если это современный интеллектуал, то он, при всех своих талантах, отличается, как правило, очень слабым нравственным здоровьем, беззащитностью перед чарами темных, демонических соблазнов и при этом невероятно твердой уверенностью в собственной непогрешимости. Как капризному, избалованному ребенку, или, если угодно, как «подпольному господину» Достоевского, ему хочется жить, думать и писать только «по своей глупой воле». Удержаться от своеволия, трактуемого им как высший модус творческой свободы, он чаще всего не в состоянии. У него нет необходимых для этого духовных ресурсов. Ему не по силам нравственная самодисциплина, поскольку он напрочь лишен дара различения духов, глух к воззванию: «Возлюбленные! не всякому духу верьте, но различайте духов, от Бога ли они» (1Ин. 4,1). Этим даром, равнозначным умению отличать добро от зла, истину от лжи, он не обладает. Отсюда его заблуждения, позволяющие считать темное светлым, принимать ложь за истину, а зло за добро. Отсюда его дерзкие нападки на традиционные нормы интеллектуального благочестия, а также безумные попытки «заголять и обнажать» те экзистенциальные структуры своего «я», которые всякий нормальный человек предпочтет оставлять скрытыми от посторонних глаз. Создаваемые им тексты чаще всего свидетельствуют о том, как его духовное «я» распадается, «захлёбывается в потоке мысленном страстей» и безпокаянно гибнет либо в судорожных припадках демонической гордыни, либо в скверне оплёвывания абсолютных ценностей и смыслов.
Всем строем своего внутреннего «я» интеллектуал эпохи остмодерна очень похож на несчастного интеллектуала из «Записок из подполья». Их сближают принципиальный отказ от ресурсов библейско-христианского духовного опыта, чудовищные диспропорции в архитектонике внутреннего мира, присутствие рядом с развитым интеллектом слабосильного, выхолощенного, опустошенного духа, неспособного обуздывать и укрощать «страсти ума».
Трудно вообразить, что указатель, на котором написано «М-ск», приведет в обитель света, истины и красоты. И, напротив, очень легко догадаться, что каждого, кто последует в указанную сторону, не ждет ничего хорошего. Люди, живущие в М-ске, обречены каждодневно соприкасаться с миром идей, вещей и процессов, стоящих за этим словом и осененных его нечистыми смыслами. Существуя среди таких смыслов, идей и процессов круглосуточно, круглогодично, пожизненно, они будут иметь очень мало шансов пробиться сквозь них к свету красоты, к проявлениям истины, добра, справедливости. Их повседневным окружением будет, в основном, то, что отмечено печатями затхлости, несвежести, нечистоты, разложения. Такова уж природа м-ской цивилизации, чья почва приспособлена прежде всего для пышного произрастания цветов зла.
Как уже говорилось выше, трансформация модерна в остмодерн предполагает не только множество общих и частных метаморфоз, но и процедуры сопутствующих им реноминаций. И хотя эксцентрическая экспрессивность топонимов Скотопригоньевск и М-ск остается при них, ее тон и характер изменяются: поэтика брутальности вытесняется эстетикой низкого, а «мысль, леденящая лист» уступает место мысли, пачкающей лист и угашающей дух.
Подобный прогноз не беспочвенен, поскольку квазитопоним включает в себя именно те характерные сгустки смыслов и как раз такие семантические концентраты, которые неуклонно выдвигаются на авансцену нашего жизненного театра, становясь все более отчетливыми и заметными.
Примечания
2 См. подробнее: Бачинин В. А. Старорусский бунт 1831 года, ресентимент М. Шелера и «подполье» Ф. Достоевского // Человек. 2011, №4.