Бунин окаянные дни о чем
Окаянные дни
Выберите раздел серии
8 ноября исполнилось 60 лет с момента кончины Ивана Алексеевича Бунина – последнего русского классика, запечатлевшего Россию конца XIX – начала XX веков. «Мир глазами христианина» решил отметить дату и предлагает перечитать самые пронзительные строки его «Окаянных дней» вместе с нашим автором – Татьяной Чернышевой.
Недавно прочитала книгу-дневник И.А.Бунина «Окаянные дни» и захотелось поделиться моментами, которые особенно запали в душу. Теми, где говорится о самом главном для человека. О стремлении сквозь толщу земного, материального пробиться к Божественному, почувствовать Его присутствие в своей жизни. В разные времена к этому свои препятствия. В нашей спокойной жизни легко увлечься благами цивилизации. Но и в трудные, тяжкие времена возникает искушение – отчаяться под гнетом неумолимых обстоятельств. Мой любимый писатель И.С. Шмелев, автор светлейшего «Лета Господня», из глубин отчаяния писал после расстрела сына в своем наизнанку выворачивающем душу «Солнце мертвых»: «Синее небо пусто…» Но заложенная в детстве вера, ушедшая в молодости под спуд, не погибла, дала писателю возможность выжить, претерпеть до конца…
Книга Бунина – о тех же страшных временах разгула хаоса и жестокости в нашей стране. Много в этой книге желчи, много бессильной ярости, осуждения, мало христианского смирения, но можем ли мы с высоты своего благополучного времени судить за это?
Фотография И.А. Бунина с его надписью: «Ив. Бунин. Весна 1919 г. Одесса»
Зато вдруг краткое и меткое описание красоты Божьего мира; частичка вечного, которую человек почувствовал сквозь непроглядный мрак сиюминутного; горячая молитва о близких, хотя и перемежаемая мольбой «об их погибели» (здесь Бунин беспощаден – «они» для него не являются заблудившимися носителями Образа Божьего, «они», скорее, – представители бесовской силы, о погибели которой он просит); ценные свидетельства духовного пробуждения интеллигенции от своего дореволюционного нигилизма. Последнее важно для нас – мы как-то часто связываем падение духовности с революционными событиями, но, по свидетельству современников тех событий, все началось гораздо раньше, когда вера стала формальностью:
Бунин тоже отмечает интеллигентское равнодушие к вере времен благополучной жизни, с удивлением (что ценно и важно) отмечает: «…И подумать только, что прежде люди той среды, к которой и я отчасти принадлежал, бывали в церкви только на похоронах. »
Как ждали наши изгнанники духовного возрождения Родины, верили, высчитывали сроки. Страдали и терпели оставшиеся, молились за нас. Теперь верить, ходить в храм, быть православным в России не опасно. Главное, не дать себе скатиться к формальному христианству, не угасить духа.
Давайте вместе перечитаем Бунина. Я выписала те цитаты из «Окаянных дней», где говорится о вере. Многие из них, как мне кажется, звучат очень актуально.
Москва, 1918 г.
10 февраля.
«Мир, мир, а мира нет. Между народом Моим ходят нечестивые; сторожат, как птицеловы, припадают к земле, ставят ловушки и уловляют людей. И народ Мой любит это. Слушай, земля: вот Я приведу на народ сей пагубу, плод помыслов их».
Это из Иеремии, – все утро читал Библию. Изумительно. И особенно слова: «И народ Мой любит это…вот Я приведу на народ сей пагубу, плод помыслов их». (Курсив Бунина – прим. Т. Чернышевой)
Ленин произносит речь на Красной площади, 7 ноября 1918 года
В трамвае, конечно, давка.
Две старухи бранят «правительство»…
Рядом с ними мужик, тупо слушает, тупо глядит, странно, мертво, идиотски улыбается…
…А среди всех прочих, сидящих и стоящих, возвышаясь надо всеми на целую голову, стоит великан военный в великолепной серой шинели, туго перетянутой хорошим ремнем, в серой круглой военной шапке, как носил Александр Третий. Весь крупен, породист, блестящая коричневая борода лопатой, в руке в перчатке держит Евангелие. Совершенно чужой всем, последний могикан.
На обратном пути слепит идущая прямо на солнце улица. Вдруг все приподнимаются и смотрят: сцена древней Москвы, картина Сурикова: толпа мужиков и баб в полушубках, окружившая мужика в армяке цвета ржаного хлеба и в красной телячьей шапке, который поспешно распрягает лежащую и бьющуюся на мостовой лошадь; громадные набитые соломой розвальни, оглобли которых она безобразно вывернула, падая, взлезли на тротуар. Мужик орет всем нутром: «Ребят, подцоби!» Но никто не трогается.
Последний крестный ход на Красной площади, 1918 год
24 февраля.
В доме напротив нас молебствие, принесли икону «Нечаянной Радости», поют священники. Очень странно кажется это теперь. И очень трогательно. Многие плакали.
2 марта.
«Вон из Москвы!» А жалко. Днем она теперь удивительно мерзка. Погода мокрая, все мокро, грязно, на тротуарах и на мостовой ямы, ухабистый лед, про толпу же и говорить нечего. А вечером, ночью пусто, небо от редких фонарей чернеет тускло, угрюмо. Но вот тихий переулок, совсем темный, идешь – и вдруг видишь открытые ворота, за ними, в глубине двора, прекрасный силуэт старинного дома, мягко темнеющий на ночном небе, которое тут совсем другое, чем над улицей, а перед домом столетнее дерево, черный узор его громадного раскидистого шатра…
8 марта.
Великолепные дома возле нас (на Поварской) реквизируются один за одним. Из них вывозят и вывозят куда-то мебель, ковры, картины, цветы, растения – нынче весь день стояла на возу возле подъезда большая пальма, вся мокрая от дождя и снега, глубоко несчастная. И все привозят, внедряют в эти дома, долженствующие быть какими-то «правительственными» учреждениями, мебель новую, конторскую…
Неужели так уверены в своем долгом и прочном существовании?
«Поношение сокрушило сердце мое…»
Свержение памятника императору Александру III в Москве, 1918 год
Одесса, 1919 г.
12 апреля.
Двенадцать лет тому назад мы с В. приехали в этот день в Одессу по пути в Палестину. Какие сказочные перемены с тех пор! Мертвый, пустой порт, мертвый, загаженный город… Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали – всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…
19 апреля.
Вечером с Н. в синагоге. Так все жутко и гадко вокруг, что тянет в церкви, в эти последние убежища, еще не залитые потопом грязи, зверства.
Одесса. Апрель 1919. Демонстрация трудящихся
21 апреля.
Сейчас (8 часов вечера, а по «советскому» уже половина одиннадцатого) закрывал, возвратясь с прогулки, ставни: ломоть месяца, совсем золотой, чисто блестит сквозь молодую зелень дерева под окном на очистившемся западном небе, тонком и еще светлом.
Вышел в семь, поминутно дождь, похоже на осенний вечер. Прошел по Херсонской, потом завернул к Соборной площади. Еще светло, а уже все закрыто, все магазины, – тягостная, тревожащая душу пустота. Пока дошел до площади, дождь перестал, шел к собору под молодой зеленью уже зацветавших каштанов, по блестящему мокрому асфальту. Вспомнил мрачный вечер «первого мая». А в соборе венчали, пел женский хор. Вошел и, как всегда за последнее время, эта церковная красота, этот остров «старого» мира в море грязи, подлости и низости «нового», тронули необыкновенно. Какое вечернее небо в окнах! В алтаре, в глубине, окна уже лилово синели – любимое мое. Милые девичьи личики у певших в хоре, на головах белые покрывала с золотым крестиком на лбу, в руках ноты и золотые огоньки маленьких восковых свечей – все было так прелестно, что, слушая и глядя, очень плакал. Шел домой – чувство легкости, молодости. И наряду с этим – какая тоска, какая боль!
Ночь на 24 апреля.
Последний раз я был в Петербурге в начале апреля 17 года. В мире тогда уже произошло нечто невообразимое: брошена была на полный произвол судьбы – и не когда-нибудь, а во время величайшей мировой войны – величайшая на земле страна… Еще на три тысячи верст тянулись на западе окопы, но они уже стали простыми ямами: дело было кончено, и кончено такой чепухой, которой еще не бывало, ибо власть над этими тремя тысячами верст, над вооруженной ордой, в которую превращалась многомиллионная армия, уже переходила в руки «комиссаров» из журналистов вроде Соболя, Иорданского. Но не менее страшно было и на всем прочем пространстве России, где вдруг оборвалась громадная, веками налаженная жизнь и воцарилось какое-то недоуменное существование, беспричинная праздность и противоестественная свобода от всего, чем живо человеческое общество…
25 апреля.
Вышел с Катаевым, чтобы пройтись, и вдруг на минуту всем существом почувствовал очарование весны, чего в нынешнем году (в первый раз в жизни) не чувствовал совсем. Почувствовал, кроме того, какое-то внезапное расширение зрения, – и телесного, и духовного, – необыкновенную силу и ясность его. Необыкновенно коротка показалась Дерибасовская, необыкновенно близки самые дальние здания, замыкающие ее, а потом Екатерининская, закутанный тряпками памятник, дом Левашова, где теперь чрезвычайка, и море – маленькое, плоское, все как на ладони. И с какой-то живостью, ясностью, с какой-то отрешенностью, в которой уже не было ни скорби, ни ужаса, а было только какое-то веселое отчаяние, вдруг осознал уж как будто совсем до конца все, что творится в Одессе и во всей России.
16 мая.
Николая Филипповича выгнали из его имения (под Одессой). Недавно стали его гнать и с одесской квартиры. Пошел в церковь, горячо молился, – был день его Ангела, – потом к большевикам, насчет квартиры – и там внезапно умер. Разрешили похоронить в имении. Все-таки лег на вечный покой в своем родном саду, среди всех своих близких. Пройдет сто лет – и почувствует ли хоть кто-нибудь тогда возле этой могилы его время? Нет, никто и никогда. И мое тоже. Да мне-то и не лежать со своими…
11 июня.
Четыре часа.
Лето семнадцатого года помню как начало какой-то тяжкой болезни, когда уже чувствуешь, что болен, что голова горит, мысли путаются, окружающее приобретает какую-то жуткую сущность, но когда еще держишься на ногах и чего-то ждешь в горячечном напряжении всех последних телесных и душевных сил…
А потом было третье ноября…
Москва, целую неделю защищаемая горстью юнкеров, целую неделю горевшая и сотрясавшаяся от канонады, сдалась, смирилась.
Все стихло, все преграды, все заставы Божеские и человеческие пали – победители спокойно овладели ею, каждой ее улицей, каждым ее жилищем, и уже водружали свой стяг над ее оплотом и святыней, над Кремлем. И не было дня во всей моей жизни страшнее этого дня, – видит Бог, воистину так!
Вечерел темный, короткий, ледяной и мокрый день поздней осени, хрипло кричали вороны. Москва, жалкая, грязная, обесчещенная, расстрелянная и уже покорная, принимала будничный вид…
Я постоял, поглядел – и побрел домой. А ночью, оставшись один, будучи от природы весьма несклонен к слезам, наконец заплакал и плакал такими страшными и обильными слезами, которых я даже и представить себе не мог.
А потом я плакал на Страстной неделе, уже не один, а вместе со многими и многими, собиравшимися в темные вечера. Среди темной Москвы, с ее наглухо запертым Кремлем, по темным старым церквам, скудно озаренным красными огоньками свечей, и плакавшими под горькое страстное пение: «Волною морскою…гонителя, мучителя под водою скрыша…»
Сколько стояло тогда в этих церквах людей, прежде никогда не бывавших в них, сколько плакало никогда не плакавших!
20 июня.
…Сейчас опять идем в архиерейский сад, часто теперь туда ходим, единственное чистое, тихое место во всем городе. Вид оттуда необыкновенно печальный, – вполне мертвая страна. Давно ли порт ломился от богатства и многолюдности? Теперь он пуст, хоть шаром покати, все то жалкое, что есть еще кое-где у пристаней, все ржавое, облупленное, ободранное, а на Пересыпи торчат давно потухшие трубы заводов. И все-таки в саду чудесно, безлюдие, тишина. Часто заходим и в церковь, и всякий раз восторгом до слез охватывает пение, поклоны священнослужителей, каждение, все это благолепие, пристойность, мир всего того благого и милосердного, где с такой нежностью утешается, облегчается всякое земное страдание. И подумать только, прежде люди той среды, к которой и я отчасти принадлежал, бывали в церкви только на похоронах! Умер член редакции, заведующий статистикой, товарищ по университету или по ссылке.… И в церкви была все время одна мысль, одна мечта: выйти на паперть покурить. А покойник? Боже, до чего не было никакой связи между всей его прошлой жизнью и этими погребальными молитвами, этим венчиком на костяном лимонном лбу!
… Пройдет совсем немного времени, и Бунин навсегда покинет Россию. Он переживет и Вторую Мировую Войну, и даже застанет избрание Хрущева Первым секретарем ЦК КПСС в 1953 году. Но все это будет происходить совсем с другой страной…
Об авторе. Татьяна Чернышева. 37 лет. Закончила БГТУ им. Устинова (бывший Военмех) по специальности менеджмент, но так жизнь сложилась, что не работаю, воспитываю двух дочерей. Крещена в детстве. Воцерковляться начала в 30 лет, когда стали подрастать дети. Поняла, что хочу растить их правильно. От тех дней у меня в душе до сих пор осталось ощущение благоговейного удивления. События жизни стали сами так складываться, что подводили к храму. Однажды зашли с девочками в Свято-Троицкий Измайловский собор после детского театра (дочь Настя часто просила меня зайти, но я все время считала, что некогда). Сидели на скамеечке недалеко от алтаря, и вдруг к нам подошел священник, спросил, просто так мы зашли, или по делу. Мы тогда зашли «просто так» (как мне казалось). А через несколько месяцев я присутствовала на венчании двоюродной сестры и до глубины существа почувствовала силу Таинства, его правильность и необходимость. А еще через несколько месяцев тот же священник отпевал бабушку моего супруга, и я, собравшись с духом, обратилась к нему с просьбой о первой исповеди…
Бунин И. А. Окаянные дни
Свои «Окаянные дни» Бунин начал писать в 1918 году, в Москве, а закончил в 1920-м, в Одессе. В общем-то, это дневниковые записи (что подтверждается сличением записей одесского периода — Бунина и его жены, Веры Муромцевой-Буниной: описывались одни и те же события, встречи, то есть, основа сугубо документальная), которые автор впоследствии немного обработал, и в 1925—27 гг. частично опубликовал в парижской эмигрантской газете «Возрождение». Полностью, отдельным изданием, они вышли в 1936 году. В СССР «Окаянные дни» были наглухо запрещены, отчего их любили время от времени зачитывать на радиостанции «Свобода», выбирая ударные фрагменты.
— СПб.: Лениздат, Команда А, 2014. — 288 с. — (Лениздат-классика). — ISBN 978-5-4453-0648-1.
А выбрать было трудно, потому что «Окаянные дни» просто-напросто пропитаны ненавистью к советской власти, к большевизму, коммунизму и к народным массам в целом.
Революция сломала Бунину жизнь. Буквально — к 1917 году Бунин был одним человеком, знаменитым русским писателем (входящим в пятерку лучших современных ему), почетным академиком Петербургской академии наук, небедным и свободным 47-летним человеком, по праву занимающим свое место и этим довольным. Через три года 50-летний Бунин навсегда эмигрировал (по сути, бежал) из России.
В «Окаянных днях» описывается, как говорится, в реальном времени переходный период — стабильность и достаток сменяются бесправием и бедностью, устои старой власти — хаотическим новым порядком; постепенно, одна за другой сгорают надежды на скорое возвращение к старой доброй жизни. Осознание, что советская власть пришла надолго, накладывается на все новые бесчинства и преступления (в понимании Бунина) этой власти. Мир рушится. Ломаются традиции, новое — кроваво-красное, безжалостное и омерзительно-бессмысленное, наступает.
Если смотреть глазами Бунина, а это получается без особенных проблем, учитывая его литературный талант, бесспорное умение наблюдать и подмечать детали жизни, то ненависть Бунина к поломавшим его жизнь разнокалиберным вождям Революции понятна. Он, в общем-то, не стесняется в выражениях. Ленин у него — «планетарный злодей», «бешеный и хитрый маньяк», «выродок, нравственный идиот от рождения».
Ну вожди-то понятно, исполнители — чекисты, комиссары, поднявшиеся «из грязи в князи», тоже понятно — однако Бунин обильно изливает ненависть к народу в целом, причем уже на каком-то биологическом уровне: «Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские». «А сколько лиц бледных, скуластых, с разительно асимметричными чертами среди… русского простонародья, — сколько их, этих атавистических особей, круто замешанных на монгольском атавизме! Весь, Мурома, Чудь белоглазая. ». Беспримесная ненависть к «хаму».
Накал ненависти в «Окаянных днях» удивлял даже тех, кто большевиков, мягко говоря, не любил. Хорошей иллюстрацией этого удивления служат слова любовницы Бунина Галины Кузнецовой, которая написала в своем «Грасском дневнике»: «Иван Алексеевич… дал свои «Окаянные дни». Как тяжел этот дневник!! Как ни будь он прав — тяжело это накопление гнева, ярости, бешенства временами». Зинаида Гиппиус тоже не любила ни большевиков, ни советскую власть, и ее дневники злы, но между этой злобой и ненавистью Бунина — огромное расстояние.
Проще всего было бы объяснить подобные бунинские пассажи общеизвестной чрезмерной эмоциональностью, сверхчувствительностью Бунина, для которого мир всегда дуалистичен, причем на стороне добра исключительно то, что в данный момент Бунину по нраву. А все остальное — зло. Бунин о себе неоднократно писал, что людей воспринимает не умом, а нутром, и не только людей, а и всякие явления и их проявления, например, присутствуя на митинге, организованном по какому-то поводу одесскими большевиками, Бунин воспринимает происходящее деталями — визуальными, звуковыми, красный цвет плакатов и флагов вызывает у него — физически — тошноту. Это все, конечно, сыграло роль, но важно и другое.
Бунин, в общем-то, народ не идеализировал и до Революции — он постоянно бывал в «своей» деревне, общался с крестьянами, и в 1917 году тоже, и иллюзий на их счет не питал, наоборот — не раз говорил, что русские интеллигенты сперва сами создали мифический образ «мужика-богоносца», а потом жестоко разочаровались, когда образ разошелся с реальностью. Где-то у Бунина встречалось этому объяснение — дескать, мифу этому положили начало русские помещики (и дети их), приезжавшие на лето в родные деревни, где их встречали с лаской слуги, а до настоящего мужика эти помещики не добирались. Может, и так. В любом случае, Бунин, более-менее зная мужицкую натуру, с некрестьянскими массами не сталкивался. Да и одно дело в деревне со знакомыми мужичками общаться на своих условиях, когда можно в любой момент такое общение прервать, к тому же когда все эти мужички живут по царским законам, соответственно, Бунин (или какой-то другой барин) был изначально защищен. Другое дело, когда законы пропали, и никакой защиты нет, более того, бунины внезапно оказались в числе угнетаемого социального меньшинства, в ситуации, когда художника обидеть может всякий… Эта несвобода, зависимость, невозможность избежать общения с людьми, искренне Буниным считавшимися низшими, конечно же, писателя бесит до невозможности, что и проявляется в его дневниках.
Любой дневник — это субъективная летопись, бунинский не исключение, и если отбросить явные эмоциональные излишества, останется очень интересный снимок первых лет советской власти, со множеством деталей, бытовых подробностей, например что время было продвинуто вперед на 2 часа, и когда наступало девять вечера «по царскому времени», по советскому было одиннадцать (был такой декрет Совнаркома в мае 1918 г., «в целях экономии в осветительных материалах»).
Немаловажно то, что Бунин, будучи в личном плане отъявленным эгоцентриком, в отношениях с миром был столь же ярым экстравертом, он был, так сказать, инфозависимым — по возможности каждый день, часто на последние гроши, скупал газеты, не мог просто без того, чтобы узнавать новости; так было и во время Гражданской войны, и после — когда Бунин с 1940 по 1944 гг. сидел в изоляции в Грассе, покупая французские и швейцарские газеты (но там у него был хороший радиоприемник, и была возможность слушать много чего — Москву, Берлин, Лондон и т. д.). Поэтому Бунин обильно цитирует заинтересовавшие его новости из советских газет (конечно же, с едкими комментариями), и все это — бытовые подробности, отрывки из газет, пересказ слухов и разговоров с самыми разными людьми, создает комплексную картину происходящего, пусть и написанную, в основном, в мрачных тонах.
Кредо Бунина в отношении Революции он сам выразил так: «Разве многие не знали, что Революция есть только кровавая игра в перемену местами, всегда кончающаяся только тем, что народ, даже если ему и удалось некоторое время посидеть, попировать и побушевать на господском месте, всегда в конце концов попадает из огня да в полымя?»
Книга впервые вышла еще в СССР, в 1990 г., тиражом 400 000 экземпляров в издательстве «Советский писатель», затем неоднократно переиздавалась.
Ценный исторический источник, документ эпохи, написанный рукой мастера. Необходим к прочтению всякому, кому интересна история России, история Гражданской войны.
Окаянные дни
«Окаянные дни» — книга русского писателя Ивана Алексеевича Бунина, содержащая дневниковые записи, которые он вел в Москве и Одессе с 1918 по 1920 год.
Содержание
История публикации
Фрагменты книги были впервые опубликованы в Париже русским издательством «Возрождение» в 1926 году. В полном виде книга была в 1936 году опубликована Берлинским издательством «Petropolis». В СССР книга была запрещена и не публиковалась вплоть до перестройки.
Содержание
Основу произведения составляет документирование и осмысление Буниным разворачивавшихся в Москве 1918 года и в Одессе 1919 года революционных событий, свидетелем которых он стал. Воспринимая революцию как национальную катастрофу, Бунин тяжело переживал происходившие в России события, что объясняет мрачную, подавленную интонацию произведения. Галина Кузнецова, состоявшая в близких отношениях с Буниным, в своем дневнике писала:
— Галина Кузнецова. «Грасский дневник [1] »
На страницах «Окаянных дней» Бунин темпераментно, гневно выражает своё крайнее неприятие большевиков и их вождей. «Ленин, Троцкий, Дзержинский… Кто подлее, кровожаднее, гаже? [2] » риторически вопрошает он. Однако, нельзя рассматривать «Окаянные дни» исключительно с точки зрения содержания, проблематики, только как произведение публицистического характера. Произведение Бунина соединяет в себе как черты документальных жанров, так и ярко выраженное художественное начало.
Примечания
Литература
Шленская Г.М. Виктор Астафьев и Иван Бунин//Сибирские огни, №6, 2008
Литвинова В.И. Окаянные дни в жизни И.А. Бунина.—Абакан, 1995
Иван Бунин. Окаянные дни. Ключевые точки
«Окаянные дни» Бунина – один из ценных источников, содержащий массу показательных свидетельств о времени коренного изменения жизни России.
Его ценность определяется, пожалуй, двумя вещами:
примерной внимательностью автора к мельчайшим деталям окружающей жизни, с последующим их дотошным фиксированием,
главное – искренностью автора.
Последняя позволяет сегодня, спустя столетие, увидеть живых людей – действующих лиц тех событий, понять их настроения и отношение к происходящему.
Причём, людей с обеих сторон:
тех, кто принял новую Россию и стал частью небывалого в человеческой истории общественного проекта,
и тех, кто сгинул в бездне, без преувеличения, сатанинских гордыни и ненависти.
Москва
6 февраля 1918
– Раньше, чем немцы придут, мы вас всех перережем, – холодно сказал рабочий и пошел прочь.
Солдаты подтвердили: «Вот это верно!» – и тоже отошли.
На Петровке монахи колют лед. Прохожие торжествуют, злорадствуют:
– Ага! Выгнали! Теперь, брат, заставят!
8 февраля 1918
Нынче утром, когда мы были у Юлия, Н. Н. говорил, как всегда, о том, что все пропало, что Россия летит в пропасть. У Андрея, ставившего на стол чайный прибор, вдруг запрыгали руки, лицо залилось огнем:
– Да, да, летит, летит! А кто виноват, кто? Буржуазия! И вот увидите, как ее будут резать, увидите!
9 февраля 1918
Вчера были у Б. Собралось порядочно народу – и все в один голос: немцы, слава Богу, продвигаются, взяли Смоленск и Бологое.
– Это для меня вовсе не камень, – поспешно говорит дама, – этот монастырь для меня священный храм, а вы стараетесь доказать.
– Мне нечего стараться, – перебивает баба нагло, – для тебя он освящен, а для нас камень и камень! Знаем! Видали во Владимире! Взял маляр доску, намазал на ней, вот тебе и Бог. Ну, и молись ему сама.
10 февраля 1918
Потом читал корректуру своей «Деревни» для горьковского книгоиздательства «Парус». Вот связал меня черт с этим заведением! А «Деревня» вещь все-таки необыкновенная. Но доступна только знающим Россию. А кто ее знает?
15 февраля 1918:
После вчерашних вечерних известий, что Петербург уже взят немцами, газеты очень разочаровали. Все те же призывы «встать, как один, на борьбу с немецкими белогвардейцами».
25 февраля 1918
Опять какая-то манифестация, знамена, плакаты, музыка – и кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток:
– Вставай, подымайся, рабочай народ!
Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские.
Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: «Cave furem». На эти лица ничего не надо ставить, – и без всякого клейма все видно.
9 марта 1918
Нынче В. В. В. – он в длинных сапогах, в поддевке на меху, – все еще играет в «земгусара», – понес опять то, что уже совершенно осточертело читать и слушать:
– Россию погубила косная, своекорыстная власть, не считавшаяся с народными желаниями, надеждами, чаяниями. Революция в силу этого была неизбежна.
11 марта 1918
Грузинский сказал:
– Я теперь всеми силами избегаю выходить без особой нужды на улицу. И совсем не из страха, что кто-нибудь даст по шее, а из страха видеть теперешние уличные лица.
Понимаю его как нельзя более, испытываю то же самое, только, думаю, еще острее.
13 марта 1918
До сих пор трепещут и за свою власть, и за свою жизнь. Они, повторяю, никак не ожидали своей победы в октябре. После того, как пала Москва, страшно растерялись, прибежали к нам в «Новую Жизнь», умоляли быть министрами, предлагали портфели.
23 марта 1918
И Азия, Азия – солдаты, мальчишки, торг пряниками, халвой, маковыми плитками, папиросами. Восточный крик, говор – и какие все мерзкие даже и по цвету лица, желтые и мышиные волосы!
24 марта 1918
В кухне у П. солдат, толстомордый, разноцветные, как у кота, глаза. Говорит, что, конечно, социализм сейчас невозможен, но что буржуев все-таки надо перерезать. «Троцкий молодец, он их крепко по шее бьет».
Одесса
12 апреля 1919
Все слухи и слухи. Жизнь в непрестанном ожидании (как и вся прошлая зима здесь, в Одессе, и позапрошлая в Москве, когда все так ждали немцев, спасения от них). И это ожидание чего-то, что вот-вот придет и все разрешит, сплошное и неизменно-напрасное, конечно, не пройдет нам даром, изувечит наши души, если даже мы и выживем. А за всем тем, что было бы, если бы не было даже ожидания, то есть надежды?
13 апреля 1919
Слухи и слухи. Петербург взят финнами. Колчак взял Сызрань, Царицын. Гинденбург идет не то на Одессу, не то на Москву. Все-то мы ждем помощи от кого-нибудь, от чего-нибудь, от чуда, от природы! Вот теперь ходим ежедневно на Николаевский бульвар: не ушел ли, избавь Бог, французский броненосец, который зачем-то маячит на рейде и при котором все-таки как будто легче.
20 апреля 1919
Засыпаешь, изнуренный от того невероятного напряжения, с которым просишь об их погибели… Зачем жить, для чего? Зачем делать что-нибудь? В этом мире, в их мире, в мире поголовного хама и зверя, мне ничего не нужно.
«Этим записям цены не будет». А не все ли равно? Будет жить и через сто лет все такая же человеческая тварь, – теперь-то я уж знаю ей цену!
24 апреля 1919
В Одессе народ очень ждал большевиков – «наши идут». Ждали и многие обыватели – надоела смена властей, уж хоть что-нибудь одно, да, вероятно, и жизнь дешевле будет. И ох как нарвались все!
25 апреля 1919
А на площади, возле Думы, еще и до сих пор бьют в глаза проклятым красным цветом первомайские трибуны. А дальше высится нечто непостижимое по своей гнусности, загадочности и сложности, – нечто сбитое из досок, очевидно, по какому-то футуристическому рисунку и всячески размалеванное, целый дом какой-то, суживающийся кверху, с какими-то сквозными воротами. А по Дерибасовской опять плакаты: два рабочих крутят пресс, а под прессом лежит раздавленный буржуй, изо рта которого и из зада лентами лезут золотые монеты. А толпа? Какая, прежде всего, грязь! Сколько старых, донельзя запакощенных солдатских шинелей, сколько порыжевших обмоток на ногах и сальных картузов, которыми точно улицу подметали, на вшивых головах! И какой ужас берет, как подумаешь, сколько теперь народу ходит в одежде, содранной с убитых, с трупов!
А в красноармейцах главное – распущенность. В зубах папироска, глаза мутные, наглые, картуз на затылок, на лоб падает «шевелюр». Одеты в какую-то сборную рвань. Иногда мундир 70-х годов, иногда, ни с того ни с сего, красные рейтузы и при этом пехотная шинель и громадная старозаветная сабля.
27 мая 1919
Был Н. П. Кондаков. Говорил о той злобе, которой полон к нам народ и которую «сами же мы внедряли в него сто лет».
2 июня 1919
Полевицкая опять о том, чтобы я написал мистерию, где бы ей была «роль» Богоматери «или вообще святой, что-нибудь вообще зовущее к христианству». Спрашиваю: «Зовущее кого? Этих зверей?» – «Да, а что же? Вот недавно сидит матрос в первом ряду, пудов двенадцать – и плачет. » И крокодилы, говорю, плачут.
9 июня 1919
И все то же бешенство деятельности, все та же неугасимая энергия, ни на минуту не ослабевающая вот уже скоро два года. Да, конечно, это что-то нечеловеческое. Люди совсем недаром тысячи лет верят в дьявола. Дьявол, нечто дьявольское несомненно есть.
11 июня 1919
А сколько лиц бледных, скуластых, с разительно асимметрическими чертами среди этих красноармейцев и вообще среди русского простонародья, – сколько их, этих атавистических особей, круто замешанных на монгольском атавизме! Весь, Мурома, Чудь белоглазая. И как раз именно из них, из этих самых русичей, издревле славных своей антисоциальностью, давших столько «удалых разбойничков», столько бродяг, бегунов, а потом хитровцев, босяков, как раз из них и вербовали мы красу, гордость и надежду русской социальной революции. Что ж дивиться результатам?
. В мирное время мы забываем, что мир кишит этими выродками, в мирное время они сидят по тюрьмам, по желтым домам. Но вот наступает время, когда «державный народ» восторжествовал. Двери тюрем и желтых домов раскрываются, архивы сыскных отделений жгутся – начинается вакханалия. Русская вакханалия превзошла все до нее бывшие…
Поехали извозчики, потекла по улицам торжествующая московская чернь…
13 июня 1919
Неистовым криком о помощи полны десятки миллионов русских душ. Ужели не вмешаются в эти наши «внутренние дела», не ворвутся наконец в наш несчастный дом, где бешеная горилла уже буквально захлебывается кровью?
18 июня 1919
Только что был на базаре. Бежит какой-то босяк, в руках экстренный выпуск газеты: «Мы взяли назад Белгород, Харьков и Лозовую!» – Буквально потемнело в глазах, едва не упал.
…Вчера на базаре несколько минут чувствовал, что могу упасть. Такого со мной никогда не бывало. Потом тупость, ко всему отвращение, полная потеря вкуса к жизни.
20 июня 1919
Часто заходим и в церковь, и всякий раз восторгом до слез охватывает пение, поклоны священнослужителей, каждение, все это благолепие, пристойность, мир всего того благого и милосердного, где с такой нежностью утешается, облегчается всякое земное страдание. И подумать только, что прежде люди той среды, к которой и я отчасти принадлежал, бывали в церкви только на похоронах! Умер член редакции, заведующий статистикой, товарищ по университету или по ссылке. И в церкви была все время одна мысль, одна мечта: выйти на паперть покурить. А покойник? Боже, до чего не было никакой связи между всей его прошлой жизнью и этими погребальными молитвами, этим венчиком на костяном лимонном лбу.
Пример «сгинувших в бездне, без преувеличения, сатанинских гордыни и ненависти» – в частности, пример самого автора этих дневниковых записей – имеет, пожалуй, ключевое значение для понимания. «святости Царственных страстотерпцев», как бы кто к ней (святости) и к ним (страстотерпцам) ни относился.
Стоит только поставить рядом автора «Окаянных дней» и другого:
«Пьяные матросы вышли в царский сад и увидели перед собой царского сына; злорадно оскалившись, они заорали:
– Ну что, царь несостоявшийся?! Эх, заживём теперь без вас! – и засмеялись, так им хотелось унизить этого арестованного больного двенадцатилетнего ребёнка.
. А тот, вдруг улыбнувшись сказал:
– Христос Воскресе, братцы!»
А потом сравнить их с двумя:
«Один из повешенных злодеев злословил Его и говорил: если Ты Христос, спаси Себя и нас,
Другой же, напротив, унимал его и говорил: или ты не боишься Бога, когда и сам осужден на то же? и мы осуждены справедливо, потому что достойное по делам нашим приняли, а Он ничего худого не сделал».