Роже кайуа миф и человек
Art Traffic. Культура. Искусство запись закреплена
Концепция мифа. Роже Кайуа: в глубь фантастического
Роже Кайуа (1913-1978) — французский писатель, философ, социолог. Блестящий эрудит и виртуозный эссеист. В начале 30-х годов XX века — сюрреалист, затем соратник Жоржа Батая и Мишеля Лейриса по «Коллежу социологии», основатель международного журнала по общественным наукам «Диоген». Кайуа написал ряд книг по культурной антропологии, исследуя в них структуры воображения, массовые представления и ритуальные практики, возводя их к первичным константам человеческого и даже животного поведения. Заметный вклад философ внес в современную теорию сакрального, проявления которого он обнаруживает не только в древней, но и в современной цивилизации, в столь разнообразных социальных феноменах, как игра или тотальная война.
1. Сборник «В глубь фантастического» (2006)
Предметом внимания автора в данной книге является таинственное — будь то загадочные порождения творческой фантазии художников или странные, волнующие воображение творения природы. Непознанное — не значит непознаваемое, убежден Роже Кайуа. С его точки зрения, удивление перед тайной лишь стимулирует пытливый ум исследователя, вызывает стремление «расшифровать» смысл неразгаданных явлений, найти ключ неведомого кода. Читателю предстоит с увлечением следить за развитием аналитической мысли, вдохновляемой открытиями творческой интуиции писателя.
В глубь фантастического
Пирров агат переводчик
Отраженные камни
2. «Игры и люди. Статьи и эссе по социологии культуры» (2007)
Роже Кайуа — один из самых неординарных французских мыслителей первой половины ХХ века. Его интересовали фундаментальные вопросы антропологии и социологии. Однако подход Кайуа к этим вопросам весьма своеобразен, что видно уже по языку: вместо привычных понятий «социальные группы», «архаическое мышление», он вводит такие категории, как «головокружение», «игра», «мимикрия», «маска». И вводит он их отнюдь не для красного словца: за оригинальными терминами стоит не менее оригинальная концепция. О ней читатель может узнать из книги.
В книгу вошли монография «Игры и люди» и ряд эссе о «пограничных» культурных явлениях.
3. Сборник «Миф и человек. Человек и сакральное» (2003)
Настоящее издание — первая на русском языке книга французского антрополога, писателя и эссеиста Роже Кайуа, исследовавшего структуры воображения, массовые представления и ритуальные практики, возводя их к первичным константам человеческого и даже животного поведения. В настоящий сборник вошли ключевые работы Роже Кайуа «Миф и человек» и «Человек и сакральное». Книга будет интересна не только специалистам-гуманитариям, но и широкому кругу читателей.
СОДЕРЖАНИЕ
С. Зенкин. Роже Кайуа — сюрреалист в науке
МИФ И ЧЕЛОВЕК
Предисловие 1972 года
Предуведомление
І. Функция мифа
ІІ. Миф и мир
ІІІ. Миф и общество
Заключение
ЧЕЛОВЕК И САКРАЛЬНОЕ
Предисловие ко второму изданию
Предисловие к третьему изданию
Введение
I. Общие отношения сакрального и профанного
II. Амбивалентность сакрального
III. Ретроспективное сакральное: теория запретов
IV. Трансгрессивное сакральное: теория праздника
V. Сакральное — предпосылка жизни и врата смерти
Дополнения:
І. Пол и сакральное
ІІ. Игра и сакральное
ІІІ. Война и сакральное
Материал подготовлен сообществом @arttraffic2
Богомол
Роже Кайуа
Кайуа Р. Миф и человек. Человек и сакральное. М.: ОГИ, 2003, с. 52-82.
Роже Кайуа (1913-1978) — французский писатель, эссеист, ученый; в начале 30-х годов — сюрреалист, затем соратник Жоржа Батая и Мишеля Лейриса по знаменитому «Коллежу социологии»; академик, основатель международного журнала по общественным наукам «Диоген». Блестящий эрудит, Кайуа написал ряд книг по культурной антропологии, исследуя в них структуры воображения, массовые представления и ритуальные практики, возводя их к первичным константам человеческого и даже животного поведения. Заметный вклад Роже Кайуа внес в современную теорию сакрального, проявления которого он обнаруживает не только в древней, но и в современной цивилизации, в столь разнообразных социальных феноменах, как игра или тотальная война.
Если нужно, я готов сколько угодно подчеркивать социальную функцию и социальную обусловленность мифов: почти все в них приводит к этой мысли. Вместе с тем это очень особенные коллективные представления. Они успокаивают, ободряют или страшат. А потому их воздействие на аффективную жизнь индивида, хоть и очень властное, должно быть до какой-то степени опосредовано тайным соответствием его собственным установкам.


Если задаться вопросом, например, об объективных предпосылках символики, то придется обратить особое внимание на феномен суггестивности. Действительно, некоторые предметы и образы вследствие своей особенно значительной формы или содержания как бы отмечены по сравнению с другими особенно четкой лирической способностью. Эта способность проявляется очень широко, если не повсеместно, а по крайней мере в некоторых случаях она как бы составляет сущностную принадлежность того или иного элемента и соответственно может наравне с ним самим претендовать на объективный характер.


Заслуживает внимания следующий факт: представление или образ действует на каждого индивида отдельно, как бы тайно, никто не знает о реакциях своего соседа. Невозможно указать никакой признанной символики, значение которой в основном определялось бы ее социальным применением, а эмоциональная действенность — главным образом ее ролью в коллективе. Такое стихийное, спонтанное воздействие, завладевающее вниманием индивида непосредственно, без услужливого посредничества коллективных представлений, заслуживает тщательного рассмотрения. Пример с богомолом — явление весьма скромное по масштабам, зато относительно широко распространенное; ошибкой было бы пренебрегать им из-за его ускользающего характера. Напротив, это как раз помогает представить себе, что такое мифология в стадии зарождения, когда ее структуру еще не успели закрепить социальные определяющие факторы.

Что касается новых времен, то А.-Э. Брем в своем справочнике указывает три разных объяснения, которые давал имени этого насекомого английский натуралист XVI века Томас Мауффет; в них говорится то, о чем уже упомянуто выше. Тот же Томас Мауффет, цитируемый у Ж.-А. Фабра, сообщает, что «тварь эта считается такой божественной, что протянутым перстом указывает верную
53
дорогу заблудившимся детям — и почти никогда не обманывает». То же поверье и в наши дни отмечено в Лангедоке. С другой стороны, А. де Шенель сообщает, что святой Франсиско Хавьер, по словам Ниремберга, заставлял богомола петь церковные песнопения, и приводит случай с человеком, которому это насекомое очень кстати присоветовало вернуться назад.
который знает все — особенно где находится волк; во-вторых, предполагается, что он молится, потому что у него умерла или утонула мать. По этому второму пункту все свидетельства сходятся. Вообще, судя по всему, следует согласиться с Де Бомаре, что во всем Провансе богомола считают священным существом и стараются не причинять ему ни малейшего вреда.
Иначе обстоит дело в Китае, где жители выращивают богомолов в бамбуковых клетках и увлеченно следят за их драками. У турок вновь появляется священный характер насекомого: считают, что его ножки всегда обращены в сторону Мекки.
священников, и потому выбрали дев, которые дали обет целомудрия и должны были день и ночь молиться за всю общину. Одна из этих монашек полюбила молодого татарина и вышла за него замуж; но когда она приносила клятву то прямо у алтаря превратилась в богомола. Согласно другой версии, некий император заточил свою дочь в монастырь, за то что она не хотела выходить ни за одного из многочисленных женихов. В конце концов она полюбила дьявола. И тогда остальные монахини посадили ее на такой строгий пост, что она усохла до размеров насекомого. По более простодушному преданию, у дьявола была столь злобная дочь, что он сам не мог ее выносить. Чтобы она исправилась, он отдал ее в монахини. Но Бог такого не потерпел и превратил ее в богомола.
Еще показательнее африканский материал. Как сообщает путешественник Кайо, одно из центральноафриканских племен поклоняется некоей разновидности богомола. У банту, отмечает Анри-А. Жюно, из всех прямокрылых особенным вниманием пользуется богомол. Его называют nwambyebou (на диалекте джонга) или nwambyeboulane (на диалекте ронга), то есть буквально «стригущий волосы», — возможно, подразумевается форма его передних ножек, похожих на ножницы. Когда мальчики-пастухи встречают богомола, то вырывают несколько волосков из своего кожаного пояса и угощают ими насекомое, приговаривая: «на, дедушка» — обряд, указывающий на то, что имя насекомого, возможно, значит больше, чем кажется, и происходит не просто от морфологического сходства. С другой стороны, в том, что этот обряд совершают только дети, проявляется определенный упадок верования. Действительно, как указывает Анри-А. Жюно, в старину богомолы считались богами-прародителями или, по крайней мере, посланцами богов, и если один из них забирался в хижину, то его почитали как бога-прародителя,
56
1 Следует отметить, что у богомола и паука фактически одно и то же сексуальное поведение (см. ниже).
59
Согласно классификации, выпущенной в 1839 году Одине-Сервилем, семейство богомоловых следует за семейством Таракановых, а за ним идет семейство палочниковых, или привиденьевых. Оно включает четырнадцать родов, одиннадцатый из которых образуют собственно богомолы; в нем выделяются богомолы иссохший, суеверный, травянистый, рейбрюновский, широкоотростчатый, поддольчатый, златоперый и крапчатый, лунный, призрачный, чашеносец, прыщеватый, соседствующий или многообразный, двусосцовый, длинношеий, кожистый, грязнобрызгий, испачканный, опаленный, волосатоногий, украшенный, благочестивый, обыкновенный молитвенный, изумрудный, проповедник, стеклянный, опоясанный, фриганоидный, кольценогий, многополосый, бесцветный, монашка, благовидный, сине-стальной, краснобедрый, туманный, светлый, мадагаскарский.
всем прочем малоценном и бедном информацией — о богомоле, которого называет «насекомое-кошка»: «Я еще расскажу ниже, как богомол пожирает своих жертв, но надо сказать, что эта драма, разыгрывавшаяся в таинственной, внешне безмятежной сени живой изгороди, явилась для меня первой встречей с Неумолимым. Так я познал ужасный закон силы, которому подчиняется мир», и проч. Усики богомола кажутся ему «настоящими рогами Мефистофеля»; все насекомое в целом отличается «каким-то дьявольским видом». Рассказав о своем друге-лесничем, который часами наблюдал за богомолом в надежде уловить с его стороны какой-нибудь знак понимания, сообщения, проникновения, он напоследок признается, что при виде этого насекомого всякий раз вспоминает песнь индусского (?) поэта:
Душа, скрытая в оболочке земляного червя,
Столь же великолепна, как душа принцессы из царского рода.
Ничего удивительного, что некоторые авторы, такие как Клевенджер, Спицка и Кирнан, рассматривали половое желание как своего рода протоплазменный голод. Жоанни Ру видит в нем один из аспектов потребности в пище. А еще задолго до них, без всяких предварительных методических исследований, Новалис писал: «Половое желание — быть может, лишь замаскированный аппетит к человеческой плоти». И в другом месте: «Нет больше препятствий для жадной любви. Любовники пожирают друг друга во взаимных объятиях. Они питаются друг другом и не ведают иной пищи». Кстати, это последнее указание способно, быть может, прояснить кое-что в случаях психической анорексии, когда пациент отказывается от еды под различными предлогами этического или сентиментального характера.
——————————
1 Впечатляющий пример содержится в сонете Малларме «Обуреваемой страстями негритянке. ». Героиня стихотворения описана так:
И межцу бедрами под приоткрытой кожей,
Где чаща черная таинственно густа,
Светлеет розовый, на перламутр похожий,
Ненасытимый зев причудливого рта.
[Перевод Р. Дубровкина]
В том же тексте смешение двух органов подчеркивается употреблением слов «вкушать», «плоды», «обжора» в эротическом значении. Наконец, слова «любуется собой, смеется белозубо» получают тем более двусмысленное значение, что в следующей строке партнерша героини названа «закланницей».
2 Кроме того, у этих насекомых есть и еще одна особенность, вполне способная прямо поддерживать представления о кастрации: это их способность по своей воле отбрасывать тот или иной член (автотомия).
67
—————————
1 Ср. Аристофан, «Лягушки», 293 след., а также схолии к этому пассажу.
2 Флавий Филострат, Жизнь Аполлония Тианского, М., Наука, 1985, с. 85. — Примеч. пер> Судя по всему, эта легенда пользовалась исключительным успехом, что, собственно, и неудивительно, если учитывать ее физиологическую подоплеку. Ее повторяет уже в эпоху Возрождения Жан Боден в своем знаменитом сочинении «О демономании колдунов» (Париж, 1580, II, V); в приложении, опровергающем мнения Вира, он приводит ее вновь и сопоставляет с аналогичным указанием у Диона («История Африки»), упоминающего о женщине со змеиным хвостом, которая соблазняла пугников, а затем пожирала их. В ту же эпоху история Эмпусы встречается и в «Диалоге о ликантропии» Кл. Приера (Лувен, 1596). Ее использовали и романтики: она встречается в романе Александра Дюма-отца «Исаак Лакедсм» (гл. ХХП-ХХ1У) и в «Искушении святого Антония» Флобера (гл. IV).
68
———————————
1 Я пользуюсь здесь лекциями г. Марселя Мосса.
2 «Ибо говорят, что если женщина в гневе укусит мужчину зубами или поцарапает ногтями, тот сразу же умирает, отравленный ядом, как будто от смертельного укуса злейших тварей», Fratris Felicis Fabri
70
Итак, крут замкнулся. Чтобы понять, что он означает, достаточно вкратце повторить диалектику проделанного исследования: богомол, возможно, более всех насекомых воздействует на чувствительность человека; его брачное поведение созвучно страхам, весьма распространенным у человека и в высшей степени способным возбуждать его воображение. У одних — поеедение,у других —мифология. Нелепо было бы утверждать, что люди, этакие добросовестные энтомологи, провели тщательные наблюдения над богомолом и были так поражены его поведением, что претворили его в фантазмы и религиозные верования. Всем психиатрам и мифологам известно, что достаточной причиной для формирования бреда или мифа является совсем другое. Довольно будет сделать лишь гораздо менее сильное замечание: люди и насекомые принадлежат к одной и той же природе. На том или ином уровне они подчиняются одним и тем же законам. И те и другие подлежат ведению сравнительной биологии. Поведение одних может объясняться поведением других и наоборот. Конечно, есть и значительные различия, но если принимать их в расчет, то они лишь помогут нам уточнить выводы. В самом деле, человек
73
и насекомое располагаются на конце расходящихся, но в равной степени развитых 1 ветвей биологической эволюции. В жизни насекомого преобладает инстинкт, то есть автоматизм; а для человеческой жизни характерны разум, возможность рассмотрения, суждения, отказа — словом, все то, что делает отношения между представлением и действием менее жесткими. Если так, то становится яснее, как и в каком смысле мифологический мотив, который занимает, смущает, возбуждает, влечет воображение человека, но не определяет безраздельно его поведения, может соотноситься с поведением богомола. Как представляется, к аналогичным результатам приходит и г. Бергсон, изучая априори происхождение функции вымысла. По его мысли, эта функция занимает то же место, что инстинкты у насекомых, поскольку вымысел возможен только у разумных существ; в природе насекомого, пишет он, предзаданы определенные действия, у человека же — только определенная функция. Собственно, у человека вымысел, «когда он эффективен, походит на зарождающуюся галлюцинацию». Вместо реализуемого поступка возникают фантастические образы. «Они играют ту роль, которая у существа, не обладающего разумом, могла бы. отводиться и скорее всего отводилась бы инстинкту». С одной стороны — реальный инстинкт, с другой стороны — инстинкт виртуальный, прибавляет г. Бергсон, стараясь различить положение насекомого, совершающего поступки, и человека, создающего мифы. Настоящая работа, по-видимому, подкрепляет фактами его теоретические воззрения: богомол предстает как своего рода объективная идеограмма, материально реализующая во внешнем мире самые тенденциозные виртуальные возможности нашей аффективной жизни. Удивляться тут нечему: в однородном мире природы от поведения насекомого к сознанию человека ведет непрерывная дорога. Самка богомола пожирает самца по время полового акта, человек же воображает, что те или иные существа женского пола пожирают мужчину, завлекая в свои объятия. Акт отличается от представления, но они параллельно организуются и сближаются между собой в силу общей биологической ориентации. Наконец, не более удивительно и широкое распространение этого мотива у человека: естественно ожидать, что высокая степень сходства в органическом строении и в биологическом поведении
———————————
1 Хотя бы в том отношении, что оба они являются общественными существами, хотя это ничего и не говорит о хронологическом направлении такой эволюции: ничто не доказывает, что индивидуум предшествует обществу или наоборот.
74
между всеми людьми сочетаясь с одинаковыми внешними предпосылками их душевной жизни, порождает сильные отзвуки в их душевном мире, склонна формировать в нем некоторый минимум сходных реакций, а следовательно, порождает у всех одни и те же аффективные тенденции и первичные душевные конфликты, подобно тому как тождественные механизмы чувственного восприятия влекут за собой во многом эквивалентное ему тождество априорных форм восприятия и представления.
Достаточно ясным намеком на такой фантазм как раз и оказывается богомол. Действительно, не говоря уже о жестких сочленениях его тела, напоминающих рыцарские доспехи или же автомат, он еще и способен осуществлять практически любые реакции, будучи обезглавленным, то есть в отсутствие всякого центра представлений и волевой деятельности; в таком состоянии самка богомола может, например, передвигаться, поддерживать равновесие,
Всего этого довольно, чтобы обосновать объективно лирический характер этого насекомого. В данный момент неважно, знаменует или нет мимикрия по самой своей сути отступление жизни, намечается ли в ней возврат к неодушевленной материи или к чистой пространственности, также сопоставимый с некоторыми тенденциями в человеке. В любом случае она в чувственно-образной форме являет собой как бы капитуляцию жизни.
Итак, вновь привлеченные определяющие факторы (физиология детумесценции, психология пароксизма) подкрепляют действие тех, чье как минимум рудиментарное присутствие у человека заставляет предполагать сравнительная биология, — исходя одновременно, напомню, из поведения насекомых семейства богомоловых и из анализа полового акта как удаления из организма потенциально бессмертной материи; причем этот последний пункт имеет значение не только как подспудная реальность, но и как психологический фантазм, способный вызывать у некоторых больных половое бессилие, боязнь оставить свой половой член во влагалище или же утратить при половом акте свои жизненные силы.
В итоге данного исследования можно сделать некоторые выводы; главным из них является одна важная констатация. Человек не изолирован от природы, он лишь себе самому представляется особым случаем. Ему не уклониться от действия биологических законов, детерминирующих поведение других животных видов, просто эти законы, адаптируясь к его специфической природе, оказываются не столь очевидными, не столь настоятельными: они определяют собой уже не действие, а только представление. Это и должна учитывать мифография. В самом деле, исследования, подобные настоящему, склоняют к мысли, что содержание мифов формируется не только факторами, связанными со структурой общества, сколь бы важны они ни были. По-видимому, параллельно с ними следует принимать в рассмотрение факторы полуфизиологические, полупсихологические — аффективные реакции или констелляции, которые у человека наблюдаются лишь в потенции, но зато соответствуют явным и распространенным фактам, поддающимся наблюдению в остальной природе.
————————
1 Ср. знаменитую формулу Апулея в «Золотом осле»: « ocide periturus » («убей, прежде чем умереть»).
81
В развитие настоящего исследования может быть сформулирована по крайней мере одна концепция такого рода. В начале его отмечалось, что люди испытывают аномальный интерес к богомолу и очень часто приписывают ему божественную или дьявольскую природу. Им как бы невозможно представить себе, чтобы богомол был обычным, естественным насекомым. Действительно, он прямо привлекает к себе внимание человека своим отчетливо антропоморфным силуэтом, побуждая человека к самоотождествлению, к чувству какого-то дальнего родства с ним. Кроме того, в его драматическом сексуальном поведении, очевидно, доходит до крайних пределов инстинкт удовольствия. Далее выяснилось, что в мифах, где инстинкты как раз и могут обретать удовлетворение, в каком им отказано реальностью, люди переживают сходные ситуации и аналогичные опасения. Одновременно удалось показать, что есть серьезные причины считать функцию вымысла у человека исполняющей ту же самую роль, что и инстинктивное поведение у насекомого. Тем самым главная задача была выполнена. Дополнительные аргументы, связанные с глубинным значением сексуальности, а затем и непосредственно с феноменологией любви, были уже излишни. Они, однако же, позволяют констатировать весьма отчетливые — либо биологические, либо психологические — соотношения между сексуальными функциями и смертью, которыми сверхдетерминируются ранее полученные результаты.
Итак, у воображения есть своего рода биологический детерминизм, обусловленный фундаментальными определяющими факторами, которые способны вступать в действие каждый раз, когда ум не направляет человека свободно к какой-либо четкой цели. Соответственно они действуют равно в мифах и в бредовых представлениях — на двух крайних полюсах вымысла. Тем не менее они ни в коей мере не дают содержательного объяснения ни для мифа, ни для бреда. Они представляют собой лишь тенденции, потенциальные направления. Нет никакой необходимой и достаточной связи, которая бы ориентировала их в выборе конкретных деталей, потребных для образования «воображения» в полном смысле слова. Ими предзадаются лишь некие силовые линии, вокруг которых могут кристаллизоваться в виде тем и мотивов конкретные детали, обильно черпаемые из репертуара частных, случайных фактов, с использованием структур, обусловленных историческими обстоятельствами и социальной организацией. В этом, между прочим, ошибка психоанализа, который лишь потому так осрамился в большинстве своих попыток мифографической экзегезы, что стремился любой ценой найти в частных обстоятельствах рассказа то, что следовало искать в его динамической схеме-, а именно, ту аффективную пружину, которая и придает мифу силу воздействия на индивидуальное сознание.
82
От внешней реальности до мира воображения, от прямокрылых до человека, от рефлекторных действий до образа путь, может быть, и дальний, но на нем нет разрывов. Повсюду одни и те же нити сплетаются в одни и те же рисунки. Нет ничего автономного, отдельного, немотивированного, беспричинного и бесцельного — даже сам миф есть эквивалент поступка.
Роже кайуа миф и человек
Вымышленный образ обладает собственной правдой.
Меня влечет тайна. Не то чтобы я всей душой отдавался чарам волшебных сказок или поэзии чудесного. По правде говоря, дело совсем в другом: мне не нравится чего-либо не понимать, а это далеко не то же самое, что любить непонятное. Все же в определенном отношении сходство есть: неразгаданное притягивает тебя, словно магнит. На этом сходство кончается. Ведь вместо того, чтобы заранее считать неразгаданное не подлежащим разгадыванию и застыть перед ним в блаженном изумлении, я полагаю, напротив, что оно ждет разгадки, и твердо намереваюсь, сколь хватит сил, тем или иным путем проникнуть в тайну.
Листая книги, посвященные фантастическому в изобразительном искусстве, я часто недоумевал, с какой готовностью (чтобы не сказать: леностью) авторы этих изданий удивляются собранным ими изображениям, которые большей частью вовсе не удивительны — стоит лишь потрудиться проследить их истоки или обратиться к цели художника: возможно, она именно в том и состоит, чтобы с легкостью вызвать изумление или симулировать тайну.
Моя растерянность еще усилилась вот отчего: в области безгранично широкой, включающей почти все, что сколько-нибудь противоречит всеобщему здравому смыслу или расходится с фотографическим изображением реальности, неизменно отсутствуют произведения, на мой взгляд, в наибольшей степени проникнутые чувством фантастического, которое трудно объяснить странностями локального характера, неизвестными обстоятельствами или продуманным решением.
Я принялся размышлять над разностью оценок, не перестававшей меня удивлять. Удивительного становилось все больше. Мне было непонятно, почему «Аллегорию чистилища» Беллини[1] почти всегда обходят стороной, а то, что Гизи и Раймонди явно подвергнуты опале, казалось мне почти невероятным. И в довершение моего смущения выяснилось, что из произведений Хиеронимуса Босха, не замечая таинственно-странного «Брака в Кане Галилейской», выбирают лишь бросающиеся в глаза изображения нечистой силы, несомненно изобретательные, но в конечном счете созданные механически, по однажды принятому и возведенному в систему принципу прививки и скрещивания.
Таково было начало моих размышлений. Решив ясности ради до конца следовать своим предпочтениям, я установил для себя первое правило: отметать все, что я называю предумышленной фантастикой, то есть произведения, которые созданы с намерением удивить, сбить с толку зрителя, для чего придуман фантастический, сказочный мир, где все выглядит и происходит не так, как в реальности. Эту нарочитую, искусственную фантастику я оставил в стороне, будучи убежден, что подлинная, жизнеспособная фантастика не может родиться из простого решения во что бы то ни стало создавать произведения, способные озадачить. Она не может возникнуть как результат игры или пари, или эстетической теории. Она должна появляться на свет, так сказать, преодолевая препятствия, конечно, при участии и благодаря посредничеству художника, но почти насильственно направляя его вдохновение и руку, а в каких-то крайних случаях даже вопреки его воле.
Двигаясь дальше по верному пути, я вскоре отверг предустановленную фантастику, то есть чудесное в сказках, легендах и мифах, религиозные и культовые благочестивые изображения, бредовые видения психически больных и даже свободное фантазирование. Тем самым пришлось сразу отказаться почти от всей скульптуры и живописи прикладного характера. Я с легкостью отбросил этнографические фетиши и маски, тибетских демонов, превращения Вишну, волшебные дебри индийского эпоса. Отверг я и искушения отшельников, средневековые пляски смерти, триумфы смерти, муки подземного царства теней и геенны, скелеты, преждевременно являющиеся в зеркале молодым женщинам, озабоченным мимолетностью собственной красоты, шабаши под председательством козла, ведьм верхом на метле — словом, все, чем обыкновенно пробавляется легковерие и даже вера.
Кроме того, я отмел все необычное, что связано с нравами и верованиями, принятыми на какой-либо далекой или близкой широте, в какую-либо — прошлую или нынешнюю — эпоху. В самом деле, стоит вернуть эти иллюстрации в свойственный им контекст, и они займут место в ряду общепринятых изображений. Строгость отбора, чуть ли не головокружительная, объясняется тем, что для меня фантастическое означает прежде всего тревогу и разрыв. В то же время передо мной забрезжила мечта (боюсь, сумасбродная) о фантастике вневременной и универсальной. И наконец, без сомнения, лучший довод: фантастическое, казалось мне, коренится не столько в сюжете, сколько в способе его трактовки.
Так, мне доставили особое удовольствие некоторые иллюстрации к «Метаморфозам» Овидия и ряд произведений на религиозные темы — в частности, Никколо дель Аббате и Жака Белланжа, где сюжету как бы противоречит способ его трактовки. По той же причине из всех ведьм я отдаю предпочтение героиням Бальдунга Грина: он изобразил просто обнаженных женщин, правда, скорчившихся в странных конвульсиях, но в остальном свободных от каких-либо ритуальных атрибутов, кроме зловещей курильницы.
Они сплотились в кружок, и лишь незримый ураган, выпрямивший их космы, воплощает дыхание рождающегося волшебства. По контрасту с этими одержимыми, сбросившими одежды, мое внимание привлекла гордая, бесстрастная «Цирцея» Доссо Досси, величественно-театральная в уборе султанши, с факелом и книгой заклинаний в руках, в обществе птицы, устроившейся возле нее на пустых рыцарских латах, и задумчивой встревоженной мрачной собаки, не без усилий сохраняющей самообладание.
Среди многочисленных «Искушений святого Антония» в одних главная пружина — страх, в других — вожделение. Авторы произведений первой группы соперничают в изобретении жутких чудовищ, когтистых, ощетинившихся, покрытых чешуей, — драконов и василисков одновременно. Вместо всех этих преувеличенных кошмаров я выбрал картину Савольдо из московского Музея имени Пушкина: лысый мужчина, благопристойности ради одетый в набедренную повязку, выбиваясь из сил, тащит на спине, как Эней Анхиса, некоего персонажа, казалось бы, вполне здорового и ничем не примечательного, кроме одной детали: вместо головы у него череп, и скорее это череп животного, а не человека. Обращаясь к теме сластолюбия, каких только вакханалий или шабашей с нагими дьяволицами не пускали в ход! Однако я остановился на притворно-невинной композиции Патинира, созданной, вероятно, в сотрудничестве с Квентином Массейсом: отшельник здесь представлен в образе застенчивого бюргера, которого обхаживают три предприимчивые молодые особы, прекрасно одетые и преисполненные добрых намерений. В них нет ни капли бесстыдства, и если бы не поощряющая их сводня, было бы непонятно, отчего святой кажется таким смущенным. Та, что в центре, с одобрения двух других вручает ему яблоко, и картина вдруг начинает напоминать «Суд Париса» наоборот: как будто бы три женщины сговорились избрать одного мужчину. В целом среди этого радостного сельского пейзажа, столь далекого от нередко используемых в качестве места действия пещер, населенных летучими мышами, сверхъестественное проступает лишь в деталях, незаметных поверхностному взгляду.







